— Э-э! — крикнул я.
Гурька не подавал признаков жизни.
— Э-э!
— Чего орешь! — услышал я чей-то голос.
Из-за куста вышла старуха с палкой в руке. Одета она в телогрейку. На голове серый платок.
— Чего орешь? — опять спросила старуха.
— Здесь курсант наш должен быть.
— Спит он!
— На посту спит?
— Я на посту, — ответила старуха и показала на грудь палкой. — Я корову невестке веду, мне все одно не спать, а он небось все ночи недосыпает, умаялся. У меня у самой два внука в солдатах.
— Иди разбуди его и скажи, что еду привез.
— Ну, ежели насчет харчей, то можно. — Старуха ушла, опираясь на палку.
Вскоре показался Гурька. Лицо заспанное, воротник шинели поднят.
— Что? Стреляют? — спросил Гурька.
— Не слышишь, — сказал я с презрением. — Корову убьют. Отвечать будешь.
— Разве такая старуха даст корову убить. Она прежде сама ляжет под мину. Ну, чего привез? Давай! Тут я немножко молочком кишки промыл. Жрать еще больше захотелось.
Я вынул буханку хлеба. Уверенным движением отрезал ломоть, дал масла и сахара, и будь здоров.
«Сурок и бездельник. Ему бы можно и половину нормы дать».
Я гнал лошадь, чтобы скорее кончить дело. Еще один охранник, другой. Ребят этих я не знал. Здравствуй, получай. Я поехал дальше.
И наконец остался только один курсант. Из какого он взвода, я не знал. На карте стоял крестик. Я заглянул в мешок. Там было продуктов человек на пять.
Когда я увидел так много хлеба, масла, сахара — во мне прежде всего шевельнулась радость: наконец-то я могу наесться! Но что подумает этот последний охранник, когда увидит все это богатство!
Я приостановил коня и свернул с дороги к кустам. Выбрал местечко посуше, потащил туда мешок, разложил содержимое мешка на снег и стал есть.
Я обжирался. Масло текло по щекам, сахаром был заляпан нос. Лошадь не спускала с меня глаз. Я жевал и заглатывал пищу. Сначала от каждого глотка я получал удовольствие. Было вкусно и в то же время радостно, что в мешке оставалось меньше продуктов.
Но наступил момент, когда мне вдруг стало противно масло. Я икнул и отложил еду в сторону. «Эх, попить бы» — подумал я, но воды не было. Я поцарапал пальцами лежалый темный снег. Снег таял во рту и тек холодной струйкой в живот. Мне показалось, что масло в желудке затвердевает, и от этого я стал икать еще сильнее.
Я перестал есть снег и, прислонившись спиной к березке, начал думать о горячем чае. Так я посидел минут десять.
Но нужно было двигаться дальше. Я окинул взглядом хлеб, масло, сахар, которые начинали становиться ненавистными, сложил их в мешок и позвал лошадь.
Ехал я не торопясь. «Чем больше пройдет времени, — думал я, — тем меньше будет заметно, что я обожрался». Я старался нарочно подпрыгивать в седле, чтобы пища лучше утрамбовалась. Когда я посмотрел на карту, увидел, что нахожусь совсем рядом с этим последним охранником.
Передо мной стоял рыжий паренек из второго взвода. На лице у него были веснушки, на губах улыбка. Он, видно, ждал меня как манны небесной. «Эх, браток! Накормил бы я тебя до отвала. Но не могу! Скажешь ребятам, что я их обманул».
Я отрезал ему ломоть хлеба в два раза толще, чем всем. Зачерпнул ложкой масло так, что оно стояло дыбом, и сахару дал две ложки с верхом.
Парень был рад. Он даже и не заметил, что у меня в мешке осталось.
— Будь здоров, парень! — сказал я и поскакал.
Куда же девать оставшиеся продукты? Не выбрасывать же!
Я знал, что в деревне, всего верстах в трех отсюда, этому хлебу, маслу и сахару были бы рады. Но не могу же я признаться, что обделил товарищей. Я опять остановил коня, опять сел под куст и стал есть. Я запихивал в себя хлеб, масло и сахар. Попытался представить, что я голоден. Я вспоминал вагон-теплушку, свой «сидор» с сухарями, мужика, который ел хлеб с салом, и ту неуемную зависть, вернее, желание есть…
Тогда мне казалось, что я могу съесть три буханки. «Глаза завидущие», — вспомнил я бабкино изречение.
Я тупо смотрел на хлеб, который лежал передо мной. Я не мог больше проглотить ни грамма… и тут взглянул на лошадь. Как выразительны были ее глаза! Они так и говорили: «Дай немножко!» Я намазал хлеб маслом и посыпал сахаром. Она лизнула, есть не стала. Тогда я ей дал кусок хлеба без масла. Она стала мне верной помощницей. Она ела с удовольствием, долго пережевывая и наслаждаясь, глядя на меня как на благодетеля.
И вдруг я вспомнил женщину с ребенком, которая шла по вокзалу с протянутой рукой и просила:
«Дайте христа ради хоть крошечку»!
Какой-то мужик отломил кусок черной горбушки и дал ей. Женщина кланялась ему. Потом со счастливым лицом она сосала эту горбушку и давала сосать ребенку… Какой же я подлец! Я был противен сам себе. Мелкий торговец я, лабазник… Какой я лейтенант!
Ребята из нашего взвода встретили меня с воспаленными от радости лицами. «Я накрыл цель третьей миной… Я четвертой… Я получил пятерку…»
Сказал бы я вам, сколько у меня в желудке хлеба, сахара и масла. Обалдели бы!
— Что с тобой, Коля? — участливо спросил Вовка.
— Спать хочу.
— Ложись вот здесь, на ящик из-под мин.
Я отвел лошадь к коновязи, доложил комбату и лег спать.
Минометы палили, а я спал. Я видел во сне Гашвили, Гурьку, веснушчатого парня. Они держали в руках ложки с маслом и сахаром и, дьявольски смеясь, говорили: «На, поешь, Коленька, маслица, на… не стесняйся».
А гром гремел, и молния целилась прямо в меня. И баба с ребенком замахивалась на меня палкой.
«На, поешь, Коленька, маслица, — кричали ребята, — немножко сахарку возьми, на!..»
И опять громыхал гром, и сверкающие молнии попадали в меня и жгли все внутри.
«Дайте попить, хоть глоток воды, хоть капельку…»
9
Это было двадцатого мая сорок второго года. Шел девяносто третий день учебы.
Нас выстроили на плацу перед мачтой с поднятым флагом. На плац вышли все командиры училища во главе с майором Соколовым.
Около мачты была установлена небольшая трибуна. Майор поднялся на нее, вынул из полевой сумки бумаги.
— Товарищи, — сказал майор, — сегодня в нашем училище большой день. Вам присваивают воинские звания, и мы, командиры, едем вместе с вами на фронт.
Не знаю, была в моей жизни минута радостней этой. Голубое майское небо над головой, зеленые клейкие листочки на березах, красный флаг нежно колышется на мачте, торжественная тишина на плацу…
— Вы знаете, товарищи, — продолжал майор, — что фашистские полчища, неся огромный урон, продвигаются вперед. Пал Харьков, Ленинград блокирован.
Майор волновался. У него перехватывало дыхание, и он делал вынужденные паузы. А казалось, что он не может волноваться. Я вспомнил, как он сказал когда-то Максимычу: «Вон бог, а вот порог». Как много времени прошло с тех пор…
— Все, кто способен сейчас взять оружие, отправляются на фронт, — говорил майор. — Женщины, старики, подростки заменяют ушедших мужчин у станков на фабриках и заводах. На вас, молодые командиры Красной Армии, особая надежда. Вам верит народ. Вы остановите гитлеровских мерзавцев.
По нашим рядам прошел радостный гул. Конечно, остановим. Даешь фронт! Уж там мы покажем, на что способны…
— Сегодня, в этот торжественный день, поклянемся, — крикнул майор, и от этого крика мурашки побежали у нас по спине, — что всегда будем верны воинскому долгу и не пожалеем жизни для защиты Родины!
— Клянемся! — на одном дыхании ответили мы.
…Играл духовой оркестр, и мы стояли по стойке «смирно». Подходила минута, которая касалась каждого из нас.
Майор положил перед собой список и сказал:
— Приказом командующего Барнаульским военным округом присваивается звание лейтенанта… — Майор стал читать по алфавиту фамилии: — Аничкин Петр Яковлевич!..
Как много у меня связано со словом «лейтенант»! Я вспоминаю дядю Васю — летчика. Он приезжал в сороковом году на побывку в Москву. На нем было новое обмундирование, два кубика в петлицах, хрустящий ремень и портупея. Какой-то особый военный аромат исходил от него. Аромат военного самолета, голубого неба и начищенных до блеска сапог. Я не спускал с дяди глаз.