Они продолжали смотреть друг другу в глаза, чувствуя своё единение, смешивая лёгкие вздохи, слетавшие с их губ.
— Что нам делать, Феликс? — спросила Сесиль, с трудом выговаривая слова.
— Не знаю, дорогая. — Слабая улыбка задрожала в уголках его губ. — Завтра воскресенье, у нас будет очередное стратегическое собрание. Возможно, что-нибудь образуется, как ты говоришь. — Улыбка распространилась на всё его лицо, достигла глаз. — Ты заметила, что мы всегда откладываем решение всех вопросов на воскресенье?
— Это хороший день, это Божий день.
На следующее утро у них действительно было стратегическое собрание, но не такое, какое они ожидали.
— Ну что ж, давай откроем наше собрание, — объявил Феликс, ставя стакан с бренди на маленький круглый стол. — Я ломал голову, но чем больше я думаю, тем более безнадёжным мне всё кажется. — И добавил в духе его прежней шутливой манеры речи: — Мы в яме, моя дорогая, и у нас не больше шансов исполнить «Страсти» к Вербному воскресенью, чем вырастить пшеницу в моей шляпе.
— Почему к Вербному воскресенью?
— Потому что они были написаны к этой службе. Видишь ли, дорогая, в прежние дни почти каждый органист писал по крайней мере одну или две Страсти. Их должно было быть столько, сколько в соборе изображений распятия. Когда я учился музыке у Цельтера, он заставлял меня изучать «Страсти» Хобрехта и Иоахима фон Бургка.
Она внимательно слушала, устремив на него глаза, полные любви и уважения к его знаниям. Феликс нашёл странное и новое удовольствие, рассказывая ей о музыке. Это было то, о чём он мечтал. И он продолжал, переходя к главной теме разговора:
— В музыке существуют всевозможные Страсти: хоральные Страсти, песнопения, сценические Страсти, оратории. Есть даже различные Страсти на все дни Страстной недели.
Он перечислял достоинства «Страстей» Иоганна Вальтера, который написал первые лютеранские «Страсти», когда Густав постучал в дверь и объявил, что в холле ждут Шмидт и Танзен.
— Что им может быть нужно? — спросил Феликс, с опаской глядя на Сесиль.
Только чрезвычайно важное дело могло заставить их прийти без приглашения, тем более в воскресенье.
— Попроси их войти, — сказал он Густаву.
Двое мужчин вошли, впереди шёл каретник. На их лицах была написана тревога.
— Простите за то, что пришли к вам вот так, герр директор, — начал Шмидт. — Мы идём из городской ратуши. Его светлость послал за нами.
— В воскресенье?
Мужчины кивнули в унисон.
— Он нас сразу принял, — продолжал Шмидт, — и мгновенье просто смотрел на нас так, словно мы были преступниками. Затем ударил кулаком по столу и крикнул, что это всё наша вина, и что город готов к борьбе, и что с него хватит. Он был лак зол, что не мог сидеть на стуле и начал бегать по комнате и говорить всё громе и громче. Сначала он повернулся к Францу и сказал, что отберёт у него лицензию, чтобы тот не мог работать. Затем подошёл ко мне, помахал пальцем перед моим лицом и сказал, что я должен немедленно распустить Цецилианское общество, не то он оштрафует нас на тысячу талеров за нелегальные сборища. Он ещё походил по комнате, вернулся ко мне, и, клянусь, я никогда в жизни не видел у человека столько злости. Он сказал мне, что я позорю свою профессию, позорю Гевандхаузский оркестр и он даёт мне две возможности: уйти в отставку сейчас по своему желанию или подождать следующего собрания совета и быть уволенным. Поэтому я подал заявление об отставке.
Шмидт говорил без остановки, едва успевая набрать воздуха в лёгкие. Феликс и Сесиль были слишком поражены этой новостью, чтобы заметить, что посетители всё ещё стоят.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала Сесиль, оправившись первой. Без колебания она подошла к графину с бренди и наполнила два стакана. — Вот, — протянула она каждому по стакану, — выпейте. Вам это нужно.
Феликс смотрел, как старик опустился в кресло.
— Значит, вы больше не работаете в Гевандхаузском оркестре? — спросил он рассеянно, не столько спрашивая, сколько повторяя этот невероятный факт.
— Да, герр директор. Я больше не буду играть на флейте.
Феликс смотрел на него, погруженный в свои мысли. Значит, вот как они решили бороться... Довести до голода рабочего человека, уволить Шмидта, подобно лакею, после двадцати девяти лет преданной и умелой службы... Шмидт, староста Гевандхаузского оркестра, который ездил в Дюссельдорф смотреть, как Феликс дирижирует Рейнским фестивалем, который пел похвалы совету... Его друг...
— Да, герр директор, — продолжал Шмидт, храбро вздёрнув подбородок. Его дряблое лицо исказилось гримасой, жалкой и комичной, пока он боролся со слезами. — Но я всё равно собирался уйти в отставку в будущем году. Моя жена и я — мы хотели совсем переехать на ферму.
— Я считаю, что это возмутительно, — с женской непосредственностью заявила Сесиль.
Феликс ничего не прокомментировал. Он покусывал нижнюю губу, пока его глаза оставались безжизненными и немигающими. Казалось, он погрузился в какую-то глубокую и непреодолимую медитацию и забыл о находившихся в комнате людях.
Некоторое время все молчали.
Вдруг неожиданно к Феликсу вернулась жизнь.
— Герман, — резко повернулся он к Шмидту, — как далеко от города ваша ферма?
— Четыре с половиной мили, герр директор. Примерно сорок минут от площади Святого Томаса, в зависимости от лошади...
— Где вы платите налоги? В Лейпциге?
— Нет, герр директор. В Рейдницкой ратуше.
— Рейдницкой? — повторил Феликс с напряжённым лицом и нетерпеливым тоном. — Вы уверены?
— Уверен, совершенно уверен, — ответил Шмидт раздражённо. — В конце концов я...
— Аллилуйя! — Феликс издал вздох облегчения. — Значит, ваша ферма находится за границами города, и Мюллер ничего не может сделать. — Он чувствовал на себе вопросительные взгляды, увидел Сесиль, наблюдавшую за ним с полуоткрытым ртом и тяжело дышавшую от волнения, но не стал объяснять. — Не сдадите ли вы мне в аренду вашу ферму на несколько месяцев?
— Сдать в аренду? Зачем, герр директор? — От удивления лохматые брови флейтиста полезли на лоб.
— Она понадобится нам для репетиций, и будет осмотрительнее переписать её на моё имя. Я объясню позднее. — Оставив Шмидта строить догадки, он обернулся к каретнику: — Скажите, Франц, сколько времени вам нужно, чтобы сделать мне карету?
— Смотря какую, герр директор, — ответил Танзен, медленно приходя в себя.
— Большую почтовую карету.
— Месяцев четыре-пять. — Танзен произносил слова с патетическим, почти детским отчаянием очень сильных людей, которые внезапно оказались беспомощными. — Но без лицензии я не смогу сделать вам даже тачку.
— В Лейпциге не сможете, но сможете в Ренднице, — быстро проговорил Феликс. — Если бы вы переехали на ферму, превратили один из сараев в...
Он остановился, видя непонимание в глазах Танзена, и медленно повторил:
— Если бы вы перевезли на ферму ваше оборудование и инструменты, превратили бы один из сараев в каретную мастерскую, то смогли бы сделать мне карету, не так ли?
Брови каретника сдвинулись в напряжённой мыслительной работе. Затем неожиданно его осенило понимание, и на его красном жёстком лице появилась улыбка.
— Конечно смог бы! — воскликнул он, хлопнув себя по ноге огромной ладонью. Жизнь постепенно возвращалась к нему. Его голубые глаза светились новой надеждой. — Я мог бы сделать что угодно, любую карету, какую вы захотите.
— Хорошо. Приходите рано утром. С Германом, — добавил Феликс, бросив через плечо взгляд на всё ещё ошеломлённого флейтиста. Взмахом руки он отбросил этот вопрос и наклонился вперёд, окидывая взглядом обоих мужчин. — Теперь слушайте меня. — Его голос понизился до конфиденциального шелеста. — Вот что вам надо сделать.
Сесиль наблюдала за Феликсом, поражённая его словами и в ещё большей степени его манерами. Это был новый человек — человек, которого она не знала: говоривший тихо, но уверенным, командным тоном; отдававший приказания; объяснявший людям, что им делать; ожидавший, что ему будут подчиняться, и ему подчинялись — она видела это по тому, как Шмидт и Танзен смотрели на него... Это было странно и поразительно — открытие совершенно неожиданной черты в характере человека, которого, как ей казалось, она знала, как саму себя. Всё равно что найти в своём доме тайный ход...