— Видите ли, мой бедный Доссенбах, вы не больше, чем я, человек принципов, человек долга. Вы предадите свою совесть при первой же возможности, как я предал свою. Поэтому прекратите болтать о долге и о вещах, которые к нам не имеют отношения, и давайте-ка лучше выпьем.
Феликс поднял рюмку, но ректор не присоединился к нему. Он уже вскочил на ноги, пунцовый от гнева, брызгая слюной, бросая на стол скомканную салфетку, в то время как его жена носилась по комнате, словно была в огне, а Сесиль бегала за ней, бессвязно умоляя успокоиться, и по щекам у неё текли слёзы.
Но в её глазах уже не было слёз, когда через минуту она вернулась в столовую.
— Как ты мог? — произнесла она, угрожающе растягивая слова. — Как ты мог? — повторила она, стоя по другую сторону стола как дрожащая статуя.
— Мог — что? — Феликс осушил свой стакан, причмокнул языком. — Отличное вино! Я же сказал правду, не так ли?
— Ты пьян. — Она словно выплюнула в него это слово.
— Ну и что, если и пьян. Но не от вина, а от десяти лет одиночества и разочарования. — Он стукнул кулаком по столу. — Сядь! — прорычал он. — Сядь и выслушай меня.
Но её гнев был равен его собственному. Глаза на её бескровном лице смотрели на него не мигая.
— Не буду! Не буду слушать тебя. Я уже слишком долго тебя слушала.
Он вскочил:
— О, даже так?
— Да... да... И больше не буду!
После этого они уже больше не отвечали на вопросы друг друга, а кричали одновременно через стол, изливая сдерживаемые до сих пор обиды в потоке слов, крича, чтобы быть услышанными, как ссорящиеся молодожёны-плебеи. Они боролись так, как могут бороться те, кто любил, — непоследовательно и неувлеченно, нацеливая словесные удары со смертельной точностью людей, хорошо знающих друг друга и старающихся уже не убеждать, а только причинять боль. Она терпела его настроения, его насмешки, его экстравагантность. Она была хорошей женой, дала ему завидный дом, славных детей.
— Но ты всё разрушаешь! — взвизгнула Сесиль. — Всё!
— А ты... ты разрушаешь меня! — крикнул Феликс в свою очередь.
Хорошая жена? Ха-ха-ха, ничего себе хорошая! Хорошая жена не просто ведёт дом и подаёт обед — она даёт мужу дружбу, нежность и любовь.
— Да, любовь! — проревел он. — Но ты даже не понимаешь значения этого слова!
— Как ты можешь такое говорить?! — возмутилась она. — Я любила тебя всем сердцем.
— Но больше не любишь. Ведь так? Скажи, ради Бога, скажи, что ты не любишь меня.
Сесиль смотрела на него, покачивая головой.
— Я теперь сама не знаю, — пробормотала она.
На одно трепетное мгновенье ему захотелось поднять её на руки, отнести наверх, как в счастливые дюссельдорфские дни. Но десять лет непонимания удержали его.
— Нам больше не о чем говорить. — Голос Феликса был ровным, глаза холодными. — Мы не понимаем друг друга и никогда не поймём. Возвращайся к своей дорогой, замечательной maman. Она будет счастлива, что ты вернулась, и скажет тебе, какой я грубиян и как тебе повезло, что ты от меня избавилась.
— Значит, это конец?
Он собирался сказать «да», но не мог выговорить это слово.
— Время покажет, — произнёс он глухим, безжизненным голосом. — Я уезжаю на несколько недель в Дрезден. Потом посмотрим. Но я никогда не вернусь в этот город. Я уже ушёл в отставку.
Эта новость поразила её.
— Ты... что?
— Да. Сегодня. Когда отказался от исполнения «Страстей». Больше нет причины, по которой я должен здесь оставаться. Я планировал уйти в конце сезона, но напишу совету из Дрездена и покончу со всем здесь немедленно, как только завершу свою миссию. Я обязан это сделать для них.
Несколько секунд Сесиль молчала.
— Ты хочешь уехать? — спросила она холодно. — Ты устал от меня?
— Я устал не от тебя. — Его тон соответствовал её интонации. — Я устал оттого, что мы чужие, живя в одном доме.
Внезапно её тело содрогнулось в приступе гнева.
— Ну что ж, тогда поезжай! Поезжай!..
Последнее слово Сесиль крикнула, выбегая из столовой. Он услышал стук её каблучков на лестнице, звук захлопывающейся двери.
Потом всё стихло.
Он медленно прошёл в кабинет и несколько минут постоял у окна. Шёл дождь... Как всегда в Лейпциге... Ну что ж, всё кончено. Как мало нужно времени, чтобы разбить жизнь... дне жизни... Теперь он один. Остался только Карл, дорогой старина Карл в Лондоне. Он поймёт...
Феликс сел за письменный стол, вынул перо и начал писать:
«Мой дорогой друг,
В течение двух лет я был счастлив так, как только может быть счастлив человек, но уже давно я несчастен...»[110]
Глава третья
В лучах бледного солнца послеобеденный Дрезден имел очарование хрупких барочных фарфоровых статуэток, составлявших его славу. По прибытии Феликс поехал в отель на Театральной площади и был встречен администратором, который называл его «ваша светлость» и лично препроводил в номер люкс. Он находился на втором этаже в конце длинного коридора, устланного красным ковром, и состоял из большой спальни с высокими потолками, просторной ванной комнаты, украшенной фресками в медальонах, изображающих скромных, пышнотелых, обнажённых женщин, и гостиной, из одного окна которой открывался прекрасный вид на реку Эльбу и мост Августа, а из другого — на Цвингер и его английский парк.
— Это самый лучший номер в отеле, — заявил администратор. — Как долго ваша светлость собирается пробыть здесь?
— Только несколько дней, — сказал Феликс, рассеянно глядя на стены спальни, обитые алым шёлком. — Три или четыре.
Во время поездки на поезде из Лейпцига он принял решение относительно Марии. Эта встреча ничего не даст! — решил он. В этом вопросе он был абсолютно твёрд. Прошлое принадлежит прошлому, и лучше не ворошить его... Он справится со своим делом как можно быстрее, отправит доклад совету вместе с заявлением об отставке и уедет в Берлин.
— Самое большее неделю, — добавил он, когда вносили его багаж.
Администратор ушёл, и вскоре появился служащий отеля и начал распаковывать вещи Феликса, пока тот наводил на себя блеск в ванной комнате с фресками — стирал сажу с лица, шеи и ушей. Спустя час, одетый в свежее бельё и тщательно отутюженный костюм, он нанёс визит директору Дрезденской оперы, чья контора помещалась в соседнем доме.
Герр фон Виерлинг принял его с искренней сердечностью.
— Значит, Лейпциг хочет иметь свой маленький оперный сезон, — хохотнул он, после того как Феликс рассказал ему об оперных амбициях членов совета. Директор был красивым седовласым человеком с искорками озорного веселья в глазах. — Я всегда удивлялся странной и фатальной привлекательности, которой обладает опера как для музыкантов, так и для публики.
Он встал, наполнил два стакана шерри и, протягивая один Феликсу, вернулся к своему столу.
— Это тем более удивительно, что всё, что касается оперы, абсурдно. Начать с того, что композиторы обладают безошибочным чутьём выбирать самые глупые либретто. Например, знаете ли вы что-нибудь более идиотское, чем либретто «Фиделио»? Когда я вспоминаю, что Бетховен написал четыре увертюры для этого шедевра глупости, то теряю к нему всё уважение. Он на самом деле был не очень умным человеком. Мало кто из гениев бывает умён.
Он сделал глоток из стакана, откинулся на спинку кресла и продолжал:
— А знаете ли вы что-нибудь более странное, чем зрелище воинов в шлемах и кольчугах, ревущих от любви, ревности, разочарования или каких-либо других чувств, обуревающих их в данный момент? Что касается постановки опер, то это одно из наиболее неблагодарных и дьявольских человеческих предприятий. В опере есть такое, что побуждает всех, кто с ней связан, совершать членовредительство или самоубийство.
Феликс согласился: