Она оторвалась от письма и бросила через плечо:
— Я рада, что ты взялся за ум.
Его челюсти сжались, и он почувствовал, как кровь прилила к затылку, но не сказал больше ни слова и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Доссенбахи прибыли вовремя. Гости и хозяева сразу прошли в гостиную, где традиционный обмен любезностями и восклицаниями о том, как хорошо снова встретиться после нескольких дней, проходил в неестественно экзальтированном, слегка задыхающемся тоне, что считалось подходящим стилем для светской беседы. Феликс пил шнапс и почти не принимал участия в этих хорошо симулированных излияниях. Да ему и не нужно было, поскольку Зигфрид Доссенбах всегда искал аудиторию для своих речей и сегодня находился в хорошей форме.
— Да, мой дорогой герр директор, я чувствую себя неплохо, благодарю вас, — заявил он, опуская своё полное тело на плюшевый диван, — но, как вы знаете, я занимаюсь изучением политических тенденций и чувствовал бы себя намного лучше, если бы мы не жили в такие тяжёлые и исторические времена. — Он испустил шипящий зловещий вздох и продолжал, обращаясь к Феликсу, поскольку дамы уже щебетали между собой: — Времена, которые насыщены всевозможными угрозами. Времена, которые требуют со стороны наших лидеров всеобъемлющего знания истории и тонкого понимания экономических факторов и конфликтующих идеологий, сталкивающихся на европейской сцене.
Этим двум требованиям, как предполагал его тон, не удовлетворял никто, кроме него. Международная политика была его областью, в которой он не признавал себе равных. Его самомнение было колоссальным и таким искренним, что ему удалось внушить многим людям высокое мнение о своих достоинствах. Ходили слухи, что король считал его потенциальным министром иностранных дел.
— Сегодня Саксония стоит на перепутье истории, — изрёк Доссенбах, доказывая, что обладает склонностью к политическим штампам. — Но, увы, в этот трагический час, когда непреодолимые силы вот-вот столкнутся в смертельной схватке, когда на политическом горизонте сгущаются штормовые тучи, где мы находимся?
— Да, — эхом отозвался Феликс между двумя глотками, — где мы находимся?
Он не слушал, но сохранял то выражение напряжённого внимания, которое так легко принять и которое так вдохновляет ораторов. Иногда он согласно кивал или издавал одобрительное хмыканье, по опыту зная, что от него больше ничего и не ждут. Ему нравился Доссенбах. Феликс давно обнаружил, что за импозантной маской римского сенатора скрывались неглубокий ум и робкая натура. Этот человек, который как будто постоянно позировал для своего бюста и ораторствовал перед целым форумом, жил в страхе перед своей женой Амелией. В ходе долгой и ловкой карьеры он совершил все возможные компромиссы, которые от него требовались, не переставая заявлять о своей верности принципам. Одарённый превосходной памятью, он загрузил мозг таким количеством чужих мыслей, что в нём уже не оставалось места для собственных. Его совесть умерла много лет назад вследствие хронического разочарования. Он был, в сущности, неплохим человеком, просто слабым и тщеславным. Он жил скромнее, чем требовало его престижное положение, обременённый сварливой женой и выводком малосимпатичных детей, мучимый амбициями и страхом критики. Поистине его жребий был не из счастливых.
— Я скажу вам, где мы находимся, — Доссенбах сделал жест трибуна. — Нигде! Вот где. Наше министерство иностранных дел в Дрездене — просто позор.
Он объяснял, что это был за позор, когда Густав объявил, что обед готов, и они перешли в столовую.
После нескольких безуспешных попыток вовлечь в свою беседу дам ректор сконцентрировался на своём единственном слушателе. Феликс поклёвывал еду, пил рюмку за рюмкой мозельское вино и думал о Марии. С тех пор как Шмидт невинно сообщил ему о её гастролях в Дрездене, он старался не думать о ней, но с каждой рюмкой это становилось всё труднее. К тому времени, когда подали десерт, он уже отказался от борьбы. Память перенесла его в Карисбрукский замок, в гостиницу у ручья, с черепичной крышей и розовыми кустами, заглядывающими в комнату. Давно забытые образы медленно проплывали перед глазами Феликса. То, как она спала, уткнувшись в его плечо. Её ласкающие руки. Подумать только, она была в Дрездене, всего в нескольких часах езды от него... Что, если он нагрянет к ней без предупреждения? Нет, конечно, он этого не сделает. Он даже не попытается её увидеть. Наверняка она забыла свою глупую эскападу. Несомненно, у неё было много других романов. Более глубоких и зрелых, наверняка более стоящих. Возможно, в этот самый момент она была влюблена в какого-нибудь красивого юношу. Она бы посмеялась над герром директором, пожалела его седые волосы и впалые щёки. Лучше уж избавить её от зрелища того, что сделали с ним годы, и позволить сохранить в памяти того презентабельного молодого человека, каким он когда-то был...
— Но разве они понимают это в Дрездене? Нет!. Понимают ли они элементарные правила науки управлять государством? — К настоящему моменту Доссенбах уже плыл по высоким волнам ораторского искусства, размахивая вилкой, разговаривая с набитым ртом, задавая вопросы и снабжая их ответами.
Феликс почувствовал, что такой пыл заслуживает больше, чем кивок головой. Бедняга жаждал слова одобрения, кости лести.
— Ваше знание политики просто поразительно, — заметил Феликс, когда профессор сделал паузу, чтобы набрать воздуху. Выпитое вино начало оказывать действие, и Феликс чувствовал себя в приподнятом настроении. — Скажите, как вы находите время копаться в таких сложных вопросах?
Доссенбаху только того и надо было. Подобно терьеру, бросающемуся в воду за мячом, он погрузился в описание своих бессонных ночей.
Феликс обвёл глазами стол. Вино совершало своё дело. В ушах гудело. Стол раскачивался, а пламя на кончиках свечей колебалось, словно в бурю. Тонкий профиль Сесиль дрожал, как отражение в ряби пруда. Его взгляд остановился на Амелии. Бедная женщина! Должно быть, ужасно провести всю жизнь с такой лисьей мордочкой, как у неё, с этими пятнами на лице от разлития желчи, которым не помогали никакие мази, никакое припудривание, с этими седыми безжизненными кудряшками, висевшими на ушах наподобие сальных свечек. Она была столь непривлекательна, что имела право иметь трудный характер. Очевидные несчастья дают право делать несчастными и других людей.
Комната начала медленно вращаться. Внезапно, как скала, проламывающая оконное стекло, неожиданная мысль словно взорвала мозг Феликса. Он должен уехать из Лейпцига. Если он не сделает этого сейчас, то уже никогда не выберется из этого буржуазного болота. Он должен оставить этот фанатичный, злобный город. Эту набитую мебелью, устланную коврами, завешенную шторами тюрьму, которую он называл домом. Эту хорошенькую женщину, которая больше его не любит и терпит его присутствие ради христианского милосердия и из-за супружеских обетов. Как глупо с его стороны было не увидеть этого раньше! Она устала от него, устала уже давно. Со вздохом облегчения она бы приветствовала его отъезд, перспективу расставания.
Его взгляд упал на ректора, на этот раз с острой неприязнью. Доссенбах всё ещё говорил, перекатывая слова языком:
— Если бы его светлость когда-нибудь соизволил дать мне должность с высокой ответственностью, я бы стоял на своих принципах. Ибо что такое человек без принципов? Что бы ни случилось, я буду исполнять мой долг.
Слова гостя, эхом отозвавшиеся в уме Феликса, вывели его из себя. Его рука дрожала, когда он снова наполнял свой стакан. Старый дурак! Только послушайте его! И это при жизни, наполненной компромиссами и тёмными сделками... Он резко, почти не сознавая, что делает, оборвал профессора и заговорил сам:
— Конечно, вы будете исполнять свой долг. Вы будете делать это до тех пор, пока это не окажется неудобным, или неблагоразумным, или просто невыгодным.
Он поймал испуганный взгляд Сесиль, холодный прищур Амелии, остолбенение ректора, который смотрел на Феликса с открытым ртом. Но ничто уже не могло остановить его. Комната превратилась в водоворот лиц и огней. Пол под ногами качался, как палуба корабля. В нём поднялась волна мрачного, отчаянного веселья, изливаясь в приступе грубого хохота.