Один раз, повинуясь какому-то внутреннему желанию самообмана, Феликс решил превратить гостиную в кабинет. Он будет, сказал он себе, писать музыку, дожидаясь Марии. Работа заставит время бежать быстрее и отвлечёт его от мыслей. Он купил несколько пачек нотной бумаги, набор перьев, чернильницу и песочницу с промокательным песком. С энтузиазмом уселся за стол с пером в руке. Но его глаза искали портрет отца на стене, любимый рояль, дружеское присутствие знакомых вещей. Маленький круглый стол у камина, безделушки, которые они привезли из Швейцарии, старую гравюру с изображением дедушки Моисея, обедающего с Фридрихом Вторым. Даже акварели Сесиль с горами со снежными шапками и зеркальным озером, которые его раньше раздражали... Он скучал по колокольне церкви Святого Томаса в окне, щебетанию ласточек, прилетавших весной посидеть на подоконнике, взрывам детского смеха, доносившегося из детской. Воспоминания о «Страстях», лежавших в ящике его нотного шкафа, возымели неожиданное действие. Он нетерпеливо отбросил перо, схватил цилиндр и вышел из комнаты. Больше он за письменный стол не садился.
Иногда просто от скуки Феликс поднимался наверх и беседовал с Ромолой. При виде его лицо старушки светлело, словно освещённое лучом солнца. Она бросалась к нему, хватала его руку и целовала её, называя его «ваша знаменитая светлость». Она испытывала к нему глубокое уважение и решила, что он праздный и богатый аристократ, gran signore, которому ни она, ни Мария в подмётки не годятся. Ромола всегда варила ему какой-то тёмный ароматный напиток и, пока наблюдала за тем, как он пьёт, рассказывала о детстве Марии, отвратительной нищете её окружения и о пьяной удали Витторио, её отца-гондольра:
— Понимаете, ваша знаменитая светлость, Витторио... он был человеком с огнём в брюхе. Если он не выпивал бутылку вина, чтобы потушить этот огонь, то превращался в дикое животное. Но если он выпивал вино, то делался счастливым, занимался любовью и пел так громко, что его можно было услышать от Риалто до Рива легли Чиавони. Поэтому с большой печалью мать Марии, бедная женщина, должна была спать со многими мужчинами, чтобы Витторио мог купить бутылку вина. Это я вам рассказываю с большим стыдом, потому что она моя кузина, и клянусь Мадонной делла Салюте, что это правда. — В этом месте она вытирала глаза уголком передника, поднимая свободную руку в формальной клятве. — Так что видите, ваша знаменитая светлость, бедная Мария, она disgraziata, рождена под плохой звездой со злым глазом.
Феликс обычно слушал, скрывая свои опасения, и снова поражался капризу Провидения, которое наградило эту бедную цветочницу удивительной красотой и вложило в её горло, подобно бриллианту в кусок красной глины, самоцвет чудесного голоса...
У Феликса, отрезанного от профессиональной жизни и не имевшего собственной работы, не оставалось другого выхода, как убивать время трудным путём, а именно бездельем. Он узнал непростое и унылое искусство ничегонеделания. Часами сидел в кафе, читая газеты, которые его не интересовали. Сделался экспертом по витринам и ходил по общественным заведениям, паркам, церквам и картинным галереям. Провёл несколько дней в Королевском музее, и его шаги эхом отдавались в пустых залах. Не спеша осматривал коллекцию картин банкира-художника Кранаха, улыбаясь плоским лицам и вздутым животам его средневековых искусительниц и думая о том, как меняются эталоны женской красоты и какими некрасивыми были куртизанки, которые когда-то воспламеняли кровь королей. Он подолгу стоял перед Сикстинской Мадонной Рафаэля, силясь понять, почему это безвкусное полотно считается величайшей картиной в мире.
Он одиноко бродил по набережным и открывал для себя меланхолическую горечь бесцельного шатания и то, как может изматывать ходьба. Слонялся по старым булыжным улицам, спотыкаясь почти на каждом шагу. А когда его мысли становились слишком тягостными или путаными, а сердце переполнялось сожалениями о прошлом и страхом перед будущим, он облокачивался на парапет моста Августа и следил за плоскодонными баржами, скользящими вниз по Эльбе и исчезающими в темноте арки ближайшего моста только для того, чтобы снова появиться спустя минуту, оставляя позади расплывающуюся эфемерную кильватерную струю.
Однажды он зашёл к Шуманам.
Утомлённого вида служанка открыла дверь. Собирая в пучок волосы, она информировала его, что фрау Шуман нет в городе. Что касается герра Шумана, она не знала, дома ли он, что, конечно, означало, что он дома. Феликс протянул ей свою визитную карточку и остался дожидаться в маленькой, пахнущей затхлостью прихожей.
Спустя мгновенье вышел Роберт Шуман. Он выглядел как человек, очнувшийся от транса, небритый, растрёпанный, с красными и мутными от усталости глазами.
— Рад тебя видеть, — сказал он, обнимая Феликса.
Они вошли в кабинет, сели напротив друг друга и начали разговаривать, запинаясь, как друзья, которые давно не виделись и стараются восстановить былую близость. Да, Клара здорова, но уехала в очередной концертный тур. Нет, он больше с ней не ездит. Кто-то должен заботиться о детях... Теперь, когда он так глупо сломал палец и не может больше давать концерты, она сделалась чем-то вроде кормилицы семьи... О да, он писал музыку. Даже больше, чем раньше, несмотря на советы врача.
— Этот идиот не хочет, чтобы я даже слушал музыку! — воскликнул Шуман с громким, неестественным смехом. — Как будто я могу не слушать, когда музыка всё время звучит в моей голове!
На вопросы Феликса он отвечал отрывистыми предложениями и приглушённым голосом, — казалось, ему стоило усилий говорить. Его опера? Да, «Геновева» закончена. Долгая, томительная пауза. Новые сочинения? Да, несколько вещей. Опять тягостное, неловкое молчание, затем внезапно Шуман словно ожил. Контрапункт! В нём есть что-то чарующее. Особенно когда начинаешь заниматься по-настоящему сложными комбинациями.
— Подумай, Феликс, предположим, у тебя двойная фуга и ты хочешь изменить первую тему...
Теперь он размахивал руками, откидывал назад взлохмаченные светлые волосы, разражаясь страстными тирадами. На короткое время он снова стал тем человеком, которого Феликс знал, — порывистым молодым гением, который врывался в его кабинет, садился за фортепьяно и играл свои новые сочинения. Но сейчас его возбуждение носило оттенок безумия, это было не волнение творческой натуры, а лихорадочные силлогизмы отшельника, бросающегося в лавину слов после недель молчания. Когда он напыщенно говорил о красоте sestupla и septupla[114] и восьмиголосного контрапункта, то напоминал Феликсу сошедшего с ума математика.
Шуман замолчал так же внезапно, как заговорил.
— Этот проклятый контрапункт когда-нибудь сведёт меня с ума, — произнёс он с робкой улыбкой на обрюзгшем, заросшем щетиной лице.
Он провёл рукой по густым светлым волосам и тихо спросил:
— А как ты, Феликс? Ты плохо выглядишь.
— У меня бывают сильные головные боли, но за исключением этого я здоров.
И снова они попытались проложить мостик через пропасть в обмен на обрывочную информацию. Как Сесиль — такая же красивая?.. Да, Сесиль здорова. Она на время уехала во Франкфурт к своей матери... А дети?..Тоже хорошо, растут... А старина Герман Шмидт, а Гевандхауз и консерватория?.. Примерно так же... А что он делает в Дрездене?
— Попечители послали меня выяснить вопрос об открытии оперного сезона в будущем году.
Шуман издал смешок.
— Неужели они всё ещё мечтают об этом! — воскликнул он, протирая глаза. — Я прожил в Лейпциге четырнадцать лет и каждый год слышал о блестящем оперном сезоне, который собирались открыть... в следующем году. Всегда в следующем году.
— Наши шансы почти что равны нулю. Я послал свой доклад совету, рекомендуя держаться подальше от постановки оперы. Но они сделают то, что хотят. Мне всё равно. Меня больше интересует, где найти преподавателя по композиции на твоё место в консерватории. Я подумывал, не пригласить ли этого малого — Рихарда Вагнера. Ты что-нибудь о нём знаешь?