Он провел ладонью по глазам, — видение исчезло. Криво ухмыляющиеся, пьяные человеческие лица были перед ним. Они качались из стороны в сторону, и кивали ему, и подмигивали, поощряя действовать. Самый пьяный из этих шелопаев, конечно, сильнее его, истощенного многодневной голодовкой. Нелепо было бы думать о сопротивлении. Он был в их власти.
Айт откинул назад слипшуюся от пота прядь и шагнул ближе к фонарю. Лицо его было теперь хорошо освещено: очень худое и бледное, на тонкой шее, с черными провалами глаз и чистым высоким лбом.
Беспечные гуляки с удивлением заметили, что губы Айта кривит страдальческая улыбка. Ему представился вдруг весь жалкий комизм его положения. У него отняли все, даже право пристойно расстаться с жизнью. Ему не позволили остаться наедине с мыслями, которые казались ему строгими и важными. На самом краю могилы его настигли пьяные, сытые люди, и последний смертный час его был отравлен.
Айт, широко открыв рот, рассмеялся. То был жуткий смех, истеричный, резкий, и, если бы среди людей, окружавших Айта, находился человек с сердцем, он различил бы в этом смехе рыдания.
Но Айт решил сыграть в последний раз в своей жизни.
В его живом воображении возникли сверкающая рампа, притихший, очарованный его игрой зал, товарищи в гриме и костюмах, выглядывающие из-за кулис. Теплом повеяло на него от этих воспоминаний, которые путал он в полубреду с явью. Голос окреп, стал гибким, тело привычно послушным, как прежде.
Перебирая невидимые четки и делая коротенькие шажки, точно движения его стесняла ряса, он прошелся по кругу. Голос его стал гнусавым. Лицо как бы одеревянело в постной мине. Он читал список повешенных. Образ епископа Грандье, министра внутренних дел, палача и ханжи, возник, как по волшебству, перед зрителями.
Затем смелыми, резкими штрихами Айт набросал шарж на редактора Леви. Этот милейший и продажнейший из журналистов Бискайи говаривал с тонкой улыбкой: «Я слишком дорожу своей честью, чтобы продавать ее по дешевой цене», и Айт повторил эту фразу так, что весь Леви, уклончивый, любезный, лживый, стал виден в ней.
То была не имитация, а злая и верная пародия. С талантом подлинного сатирика Айт умел найти и показать сокровенное в человеке, позорное и смешное, что прячут обычно на самое дно души.
— Не удивляюсь, что он потерял работу, — сказал на ухо один из зрителей другому. — Это опасное дарование, и я бы надел на такого актера намордник.
А третий персонаж Айта был стариком, но с претензией казаться моложе своих лет. Измятую шляпу Айт сдвинул на затылок, движения его приобрели ту отчаянную старческую молодцеватость, когда еще очень хочется побегать вприпрыжку, а ноги уже не сгибаются в коленях.
По первым же интонациям приторного скрипучего голоса и судорожно-размашистым жестам зрители догадались, кого изображает Айт, — депутата парламента, прославленного оратора господина Бибабо.
Замешательство возникло в толпе гуляк. Но Айт был слишком занят, чтобы обратить на это внимание.
Когда Айт закончил, все молчали. Аплодировал только человек, которого называли Гарун-аль-Рашидом. Продолжая хлопать в ладоши, он выдвинулся из тени и подступил вплотную к Айту.
— Я очарован вашим талантом, — сказал он приторным скрипучим голосом. — Признаюсь, сходство схвачено мастерски!
Чувствуя страшную усталость и шум в ушах, Айт молча смотрел на гримасничавшее перед ним лицо.
Странное оно было; не лицо — гротеск. Множество пересекавшихся под разными углами морщин придавали ему неприятную, почти обезьянью, подвижность. Щеки и подбородок обвисли.
Слишком много кожи было на этом лице. Казалось, что если снять ее и разутюжить хорошенько, ее хватило бы, по крайней мере, на два обыкновенных лица.
Губы самодовольно выпячены, лоб плоский. Темнокарие, без блеска глаза, точно два зверька, притаились под тяжелыми веками и высматривали оттуда добычу.
Айт узнал, кто стоял перед ним. Это был господин Бибабо.
Дальнейшее Айт припоминает с трудом. Его закутали в подбитый атласом плащ, заботливо снесли на руках в машину, и все время он ощущал подле себя чье-то очень твердое, мускулистое плечо.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Ну, вот вы выглядите сейчас совсем иначе, — заметил с удовольствием господин Бибабо, когда в комнату вошел Айт, только что принявший ванну и одетый в красный, расшитый позументами хозяйский халат.
— Он вам пока просторен, — сказал загадочно господин Бибабо и придвинул гостю кресло, на котором лежало несколько уютных подушечек.
Их было множество в гостиной: пестрых, вышитых бисером, пуховых, атласных. От них рябило в глазах, и Айт подумал, что если вещи не лгут, хозяин их, должно быть, изрядный лежебока и сибарит.
Обжигаясь горячим кофе и стараясь, чтобы рука его не дрожала, когда он протягивал ее за бутербродом, Айт вначале без особого внимания слушал господина Бибабо.
— Я думаю, вам не более тридцати лет, — начал издалека господин Бибабо, пробираясь окольными путями к известной одному ему цели. — Вас тянет снова к рампе? Мечтаете ли вы о славе, аплодисментах, восторженных рецензиях? Я бредил всем этим в далекие годы моей юности...
Господин Бибабо шумно вздохнул и откинулся на подушках. Тяжелые веки его совсем закрыли глаза.
— Хорошее время! Я был наивен тогда, горячая голова, мечтатель, как вы. Днем бегал по редакциям, строчил хронику происшествий, ночью писал стихи. В юношеской самонадеянности я вообразил, что у меня поэтический талант, хотя на самом деле я просто начитался различных поэтов. Увы, эхо я принял за голос собственного сердца.
С комическим огорчением господин Бибабо развел руками.
— Когда же сонет не клеился, я подолгу простаивал у окна своего чердака, дыша ночной прохладой. Огни столицы светились внизу, великий город лежал у моих ног. Ах, Айт, я изнывал от желания обладать этой ветренной модницей — славой. Она брезговала моей мансардой, боялась поломать каблучки на золоченых туфлях, поднимаясь ко мне под самую крышу. Ну, что ж, я был упрям, я был упрямее ее.
Вышла книжка моих стихов, плохонькое подражание Уитмэну, — по молодости лет я был тогда социалистом. Книжка осталась незамеченной. Напрасно толкался я по книжным магазинам, прислушивался к разговорам в литературных кафе, — нет, о поэте Бибабо не говорил никто. В те дни, милый Айт, я подумывал о самоубийстве.
Бибабо состроил жалостную гримасу и тотчас хитро улыбнулся.
— Но, к счастью, — продолжал он, — в одно прекрасное утро я развернул газету и увидел свое имя. Какой-то Пилад не оставил камня на камне от моего произведения. На следующий день в другой газете критик, назвавшийся Орестом, взял стихи под защиту. Разгорелся бой.
Противники проявили в полемике и жар и блеск, хотя пользовались подчас некрасивыми приемами. Азартный Пилад, например, перетряхнул перед читателями все грязное белье почтенной семьи Бибабо за несколько поколений. Орест тотчас отпарировал удар, заявив, что редактор враждебной газеты нечист на руку. В драку на всем скаку врезались прославленные полемисты.
— Давно забыт был повод междоусобицы — тоненькая книжка моих стихов. Но фамилию Бибабо запомнили. Она была связана со скандалом. «А, это тот, который...» — говорили многозначительно, когда упоминалось мое имя, и это заменяло мне визитную карточку... Ну-с, а по вечерам, после побоища, Орест и Пилад мирно сходились под низким потолком моей мансарды и с удовольствием вспоминали «те битвы, где вместе рубились они».
— Они были вашими друзьями? — спросил Айт.
— Больше того! Это был я сам, Орест и Пилад в одном лице. В то время как раз много писали о раздвоении личности, и я подумал: почему бы и моя личность не могла раздвоиться на короткое время, причем так, чтобы это принесло мне пользу?.. После знаменитого спора Ореста и Пилада я понял свое призвание, оставил стихи и занялся публицистикой. Я запомнил вдобавок, что всюду и везде человеку должны предшествовать герольды: либо сплетня, либо легенда, — остаться незамеченным хуже всего!