Красавица (она приехала, чтобы купить дом писателя) кивает согласно. До мистера Брамли не сразу доходит, что она имеет самое прямое отношение к недавнему баронету. Однако все так и обстоит. Она жена заклейменного мистером Брамли «осквернителя пейзажей» — сэра Айзека Хармана.
2
Впрочем, дела мужа ее не касаются.
Страдает леди Харман не из-за рекламных дел.
Разговоры со служанками, с подругами из «Общества Шекспировских обедов», встречи с мистером Брамли порождают в ее сердце массу сомнений. Природа рождает нас свободными, почему же ей постоянно приходится подчиняться ревнивому мужу, постоянно угождать его болезненному характеру? Когда однажды (по вине мистера Брамли) леди Харман опоздала домой к обеду, это вызвало у сэра Айзека Хармана невероятный взрыв ярости. Конечно, так дальше жить нельзя. Лучше она сбежит из дому. Правда, со всем этим возникает некая странность. Даже самая близкая подруга леди Харман приходит в ужас от такого решения. «Умоляю, не уходите от мужа. Вы не должны уходить. Вы должны бороться у себя дома, в семье, — умоляет она. — Вы должны постигнуть, понять великий принцип — это же не только дом вашего мужа, это и ваш дом, там ваши дети! (А их, несмотря на молодость, у леди Харман четверо.) Если вы не вернетесь домой, поднимется страшный шум, будет возбуждено судебное дело! Вы же должны понимать разницу между свободой и бракоразводным процессом. Вдумайтесь только: женщина бросает мужа! Вдумайтесь, какое оружие вы даете в руки нашим врагам! Борьбу за избирательное право нельзя компрометировать скандалами. Иначе напрасными будут все наши жертвы».
Но леди Харман не собирается уступать ревнивому мужу.
Ни у кого не найдя приюта, она разбивает стекло в первом увиденном ею окне и попадает в полицию. Целый месяц она как настоящий убежденный социалист проводит в тюрьме. Это ужасает жестокого мистера Айзека Хармана до такой степени, что он просит у нее прощения, и, более или менее помирившись, они уезжают в Чехию. Сэр Айзек Харман, баронет, давно болен, он нуждается в серьезном лечении. Положение настолько серьезное, что леди Харман жалеет больного мужа. Но даже это уже не может ее остановить. Она жаждет быть свободной. Она надеется на помощь своего друга писателя мистера Брамли, но и тут ее постигает неожиданное разочарование. На обеде в Лондоне другой известный писатель, Эдгар Уилкинз, выпив лишнего, открывает ей новую тайну. «Видите ли, леди Харман, — говорит он, — по самой своей природе мы, писатели, всегда люди распущенные, ненадежные, отталкивающие. В общем, подонки, выражаясь на современном языке.
— Но почему? — она подняла брови.
— Писатель подобен чувствительной нервной ткани, — ответил Уилкинз. — Писатель должен мгновенно на все откликаться, обладать живой, почти неуловимой реакцией. Можете ли вы допустить хоть на миг, что это как-то совместимо с самообладанием, сдержанностью, последовательностью, с любым качеством, которое свойственно людям, заслуживающим доверия? Да конечно нет. Мы никогда не заслуживаем доверия! Скажем, в мою собственную жизнь, — произнес мистер Уилкинз доверительно, — лучше не заглядывать.
— А мистер Брамли? — спросила она.
— О нем я не говорю, — ответил Уилкинз с беззаботной жестокостью. — Мистер Брамли себя постоянно сдерживает. А я говорю о людях, наделенных подлинным воображением. Они истинные подонки и неизбежно должны быть подонками. Мы не герои, леди Харман, нет, нет, это не по нашей части. Самая неприятная черта викторианского общества — это стремление превращать нас, художников и писателей, в героев. В добродетельных героев, в образец для юношества. Ради этого умалчивали правду о Диккенсе, пытались его обелить, а ведь он был порядочный распутник; молчали про многочисленных любовниц Теккерея. Вот почему я не хочу иметь ничего общего с академическими затеями, которыми увлекается мой друг мистер Брамли.
— Но что же тогда делать нам? — спросила леди Харман. — Нам, людям, которые не могут разобраться в жизни, которым нужно обязательно подсказывать путь, идею… если, как вы говорите… если все эти люди…
— …порочные люди!
— Ну, будь по-вашему, порочные…
— Жить! Просто жить! — улыбнулся мистер Уилкинз. — Если человек порочен, из этого не следует, что ему совсем нельзя доверять в тех делах, в которых добродетель, так сказать, не имеет значения. Эти люди очень чуткие. Они, как эоловы арфы, отзываются на дуновение каждого небесного ветерка. Слушайте их. Не следуйте за ними, не поклоняйтесь им, а просто слушайте. И однажды среди бесконечного множества сказанных слов вы непременно найдете что-нибудь для себя лично. Поверьте, никто на свете больше, чем я, не презирает писателей. Мерзкий сброд! Подлый, завистливый, драчливый, грязный. Но именно этот сброд создает нечто великое — нашу литературу. Жалкие, отвратительные мошки — да! — но и светлячки, несущие свет…»
3
Конечно, Уэллс говорил это о себе.
В каждом романе он пытается объяснить себя.
Сэр Айзек умирает, леди Харман становится богатой наследницей. Размышления ее не прошли даром, она вознаграждена полной свободой. «Никогда больше сэр Айзек не поднимет на нее руку, никогда не будет налагать запреты, издеваться над ней; никогда не просунет свою мерзкую голову в оклеенную обоями дверь между их комнатами и не предъявит ей с сознанием своих прав новые гадкие и унизительные требования; никогда не потревожит ее ни физически, ни морально».
Тем более что рядом теперь мистер Брамли.
Вот только, кажется, он влюблен… Он, кажется, предлагает руку…
Ну уж нет! Теперь нет! Никогда больше миссис Харман не выйдет замуж.
«Я словно вырвалась из тюрьмы. Я чувствую себя, как мотылек, который только что вылетел из кокона. Знаете, какие они вылетают — мокрые, слабые, но… свободные… свободные!.. Сначала я боялась взглянуть в зеркало. Мне казалось, что я убита горем, беспомощна. А вот оказывается, что я вовсе не убита горем и не беспомощна».
Да, теперь она свободна. Она отбыла свою каторгу. А все эти горячие поцелуи, все эти упрашивания, слова… Нет уж, избавьте! Теперь никогда! Любой брак — всего лишь насилие.
Война, которая покончит со всеми войнами
1
Август 1914 года изменил историю человечества.
«В это трудно поверить, — писал историк А. Гнесь, — но в августе 1914 года в Берлине, Вене и Петербурге, в Париже и в Лондоне массы ликовали по поводу начавшейся войны. Многие европейцы ждали от войны обновления своей жизни. Сыны ведущих капиталистических стран, уставшие от викторианских запретов и пуританского морализма, дали выход своей энергии на полях Марны и Фландрии, в Карпатах и Доломитовых Альпах, В Галиполи и на Балтике. Я не случайно говорю о сыновьях, ведь это была последняя семейная война. Кузены-монархи Вильгельм И, Николай II и Георг V, называвшие друг друга Вилли, Ники и Джордж, находясь в плену принципов и предрассудков XIX века, допустили войну, в которой участвовало прямо или косвенно почти полтора миллиарда человек и погибло больше людей, чем за все предшествующее тысячелетие…»
Но уже в начале сентября 1914 года Бюро оборонной промышленности Англии пригласило на особое совещание самых видных литераторов страны: Томаса Гарди, Редьярда Киплинга, Гилберта Кита Честертона, Джона Голсуорси, Арнольда Беннета, конечно, Уэллса. Уж кто-кто, а он еще задолго до этой злосчастной войны писал о подобных вещах. Да и сборник его статей «Война, которая покончит с войнами» («The War that will end War») вышел в 1914 году огромным тиражом.
«Я листаю множество выцветших и забытых сочинений, — вспоминал Уэллс в «Опыте автобиографии», — и пытаюсь рассудить и подытожить то, что я делал в те поистине переломные годы. Вот немаловажный набросок — «Дикие ослы дьявола». Значит, уже в 1915 году я писал о «мире во всем мире» и об «отказе от всех военных союзов». В 1916 году из газетных статей я составил другой сборник — «Что грядет?» («What is coming: A Forecast of Things after the War»). Листы авторского экземпляра пожелтели, найти другие экземпляры, если бы кто решил искать, — непросто; и ставь я свою репутацию выше автобиографической честности, мне следовало бы просто предоставить указанной книжке истрепаться, рассыпаться, исчезнуть, не упоминая о ней ни словом. В ней и без того обо многом сказано всуе и наобум. Так и чувствуешь, как я ощупью, наугад прокладывал себе путь не столько среди идей, сколько среди того, что считал в ту пору неискоренимыми предрассудками. К сожалению, моя склонность к пропаганде и практической пользе преобладала над научной и критической склонностью. Большая часть статей представляет собой некую смесь неуклюжего миролюбия с еще более неуклюжей угрозой — видимо, я понимал, что мои статьи могут цитировать в Германии. В них много невежества, неопытности и самомнения. Мне казалось, что лучше необдуманно высказать что-то дельное, чем дальше это замалчивать. В книге я утверждал, что Германия потерпит поражение, истощив свои силы, и что на заключительных стадиях урегулирования Великобритания должна как можно теснее сотрудничать с Соединенными Штатами. Предсказывал я тогда и падение Гогенцоллернов, и установление республики, правда, не предвидел, что всё произойдет так скоро. Были и настоящие проблески интуиции, например, мысль о том, что банкротство всей системы можно ликвидировать, изменив цены на золото…»