Зной, тяжелая тележка и гнев против органиста оказали некоторое действие на кузнечиху: она почувствовала усталость. Ей хотелось сесть под деревом и отдохнуть, но она боялась застрять в дороге, тем более в лесу… Будь она одна, лес был бы ей нипочем; но когда с ней был Стась, она становилась осторожной и страшилась всего. О волках и разбойниках тут никто и не слыхивал, но теперь, выскочи даже заяц, Шаракова и ею бы испугалась…
Ох, как тянется этот лес… добрых десять молитв можно прочитать, пока идешь… Взяла бы она Курту с собой, все-таки было б веселее. Он там выл взаперти, а у кузнечихи в эту минуту даже собачья обида ложилась на душу тяжким гнетом.
Ох, хоть бы скорей уж выехать из лесу!.. Хоть бы подняться на этот холм!.. Шаракова скинула шаль и положила ее в тележку. Слабое облегчение. Пот лил с нее ручьями, а вместе с ним иссякали и силы. Казалось, что она уже не дотащится до холма, а о том, чтобы взобраться на вершину, — и говорить нечего!
Неподалеку от холма, справа, из лесной чащи шла другая дорога, и в эту минуту именно с этой окольной дороги донесся легкий стук колес. Шаракова приободрилась; теперь по крайней мере она не будет одна!.. Она поспешила вперед и вскоре увидела экипаж вроде таратайки, но очень красивый: крытый кожаным верхом и на рессорах. Таратайку везла прекрасная гнедая лошадь; внутри сидел какой-то господин, но Шаракова не успела его как следует разглядеть, потому что в эту минуту экипаж свернул на проселок и оказался впереди нее.
«Ох, хоть бы ты меня подвез!» — подумала кузнечиха, но не посмела окликнуть владельца таратайки, хотя шла следом за ней.
Ехал в этом искусном сооружении пан Лосский, помещик и волостной судья. Он возвращался из суда домой и, несомненно, с удовольствием подвез бы усталую и красивую женщину, если бы ее заметил! К несчастью, пан судья глубоко задумался и не только не видел Шараковой на повороте, но и не слышал ее учащенного дыхания.
Но вот наконец путники добрались до подножия холма. Таратайка едва-едва подвигалась, а следом за ней еле-еле плелась кузнечиха, тащившая свое бремя.
Холм довольно круто поднимался вверх шагов на двести. Поэтому Шараковой пришло в голову облегчить себе труд за счет лошади. Недолго думая, она прицепила дышло тележки к оси таратайки.
План был чудесный, дышло держалось великолепно, тележка со Стасем ехала еще того лучше, а Шаракова могла хоть передохнуть. Только бы до вершины добраться!..
Сама она шла позади тележки и, поддавшись голосу усталости, крепко, обеими руками, оперлась на ее край. Сразу ей стало легче, до того легко, что этим способом она с охотой прошла бы вдвое дальше, чем от дома до мельницы. Но, увы, радости людские в этом мире так быстротечны!.. Вот уже доехали до середины холма… Вот уже осталось шагов пятьдесят… Спаси тебя бог, лошадка, за то, что ты нас сюда втащила!.. Пора отцеплять тележку от таратайки.
Вдруг лошадь пустилась рысью — и таратайка, за ней тележка, а в ней Стась покатили под гору…
Шаракова остолбенела. Не успела она крикнуть: «Стойте!» — как таратайка судьи и тележка Стася были уже внизу.
— Спасите! — простонала женщина и, простирая руки, бросилась вслед.
Молнией мелькнула у нее мысль, что тележка, задев за любой камень, может опрокинуться.
Но тележка плавно, словно утопая в пуху, катилась по песку, маленькие колесики вертелись и раскачивались, как безумные, а Стасю быстрая езда доставляла огромное удовольствие. Ни о чем не подозревавший судья был не менее весел, лошадка же, у которой вдруг убавилось грузу, фыркнула от радости и рванулась в галоп.
С минуту Шараковой казалось, что она догонит таратайку, что ее по крайней мере услышат. Но куда там!.. Она остановилась, чтобы крикнуть изо всех сил, хотя бы у нее разорвалась грудь. Однако, едва она открыла рот, у нее и голос замер: из тележки что-то выпало. Она подбежала ближе, — нет, это только ее платок… Лошадь замедлила шаг… Шаракова еще немного приблизилась. Она уже отчетливо видит головку Стася и его ручки, аккуратно вытянутые по бокам…
— Стасенек мой!.. Спасите!..
Тележка качнулась и покатилась еще быстрее. Уже не различить ручек ребенка, уже неясно видна головка, уже совсем маленькой кажется тележка…
Шаракова не могла понять, почему перед лошадью не встает валом земля, почему путь им не преграждает небо, почему не сбегаются деревья, чтоб остановить их. Сколько тут птиц сидит в гнездах и видит ее материнское горе, но ни одна не спешит на помощь. Хоть бы какая-нибудь пташка крикнула пану: «Стой!» Хоть бы какой-нибудь камень в эту страшную минуту очнулся от своей дремоты… Но нет! Все вокруг безмолвствует…
Она взглянула на небо. Над самой ее головой белка спокойно грызла шишки. Облака все так же стояли на месте. По-прежнему припекало солнце… Взглянула на дорогу — таратайка виднелась уже смутно, и чуть желтела тележка. Шараковой казалось, в этой злосчастной тележке лежит ее сердце, словно его вырвали из груди и безжалостно влекли неведомо куда, хотя оно было привязано к ней нитью, которая становилась все тоньше. Еще мгновение — и нить разорвется, а вместе с ней и сердце и жизнь несчастной матери!
Экипаж постепенно уменьшался, теряясь в колышущейся зелени деревьев. Он уже стал — как птица. Вот он на миг исчез, но снова показался… И снова исчез…
Шаракова протерла глаза, покрасневшие от пыли и слез. Ничего не видно!.. Она выбежала на середину дороги. Ничего… Перешла на другую сторону. Вдали что-то мелькнуло, но тотчас же исчезло… Подавленная горем, лишившись последних сил, она бросилась наземь, вниз лицом, и свернувшись клубком, завыла, как самка, у которой оторвали детеныша от налитой молоком груди.
В эту минуту на холме, где ее постигло такое несчастье, показалась лошадка в оглоблях, а за ней по-праздничному выбритая физиономия, принадлежащая человеку, который сидел в небольшой, но сильно громыхающей бричке. Шаракова не слышала тарахтенья, не видела путешественника, зато он заметил на дороге съежившуюся женскую фигуру и остановил лошадь.
«Пьяная или мертвая?.. — раздумывал празднично выбритый странник. — Холера ее схватила или убил ее кто?.. Ехать или воротиться?..»
Муж, взиравший с высоты своего сиденья на эту юдоль человеческой скорби, более всего боялся разбойников, холеры и суда; он уже дернул вожжу, чтобы повернуть назад, как вдруг ему вспомнилась глава десятая евангелия от Луки, которую читают в двенадцатое воскресенье после троицына дня, — а именно, о раненом и самаритянине: «И, подошед, перевязал ему раны, возлив масло и вино; и, посадив его на своего осла, привез его в гостиницу и позаботился о нем».
Благодаря этому воспоминанию бричка покатила вперед, однако чрезвычайно медленно и осторожно, пока не подъехала к женщине. Потом остановилась, и сидевший в ней самаритянин, нагнувшись, легонько ткнул кузнечиху кнутовищем.
— Эй! Эй!.. — крикнул он. — In nomine Patris et…[13]
Шаракова вскочила и, уставясь обезумевшими глазами в бритое лицо путешественника, прошептала:
— Пан органист?..
— Я самый!.. — ответил он. — А что случилось?..
— Стась у меня пропал!.. О, господи Иисусе!.. — простонала она и оперлась на край брички.
— Как же это?.. Цыганы его увели?.. Господи владыко!..
В нескольких словах Шаракова рассказала ему, что случилось.
— Э! Чихать вам на это!.. — воскликнул органист. — Это, ясное дело, ехал какой-то шляхтич… господи владыко!.. Ну, а такие не крадут детей. Садитесь-ка, пани, в бричку!.. Et cum spiritu Tuo.[14]
— Зачем?
— То есть как зачем? Господи владыко!.. Будем искать мальчика и — amen!..[15]
— Может, его уже…
— Что — может, его уже?.. Думаете, его уже нет в живых?.. А кого же тогда я буду учить? Ежели мне суждено его учить, когда ему исполнится шесть лет, так — господи владыко! — мальчишка уж не помрет на втором году… In saecula saeculorum…[16]