— Благослови, господи боже, нас и эти дары…
— Мамуня!.. Стах все ушки вылавливает из моего борща…
— Замолчи, Франек, не то как тресну! Благослови, господи боже…
— Ванда, не толкайся! — закричал еще кто-то из детей.
Пану Войцеху с большим трудом удалось окончить начатую молитву, для чего потребовалось предварительно оттаскать за волосы две-три детских головки. Наконец принялись за еду; дали и нам, дали и кудлатой собачке, которая, поджав хвост и насторожив ухо, не спускала глаз со стола.
— Как жаль, — сказал пан Владислав, блестящий Зосин поклонник, — что мастер не отпустил меня пораньше.
— Почему? — спросила панна Зося.
— Я бы вам мак растер!..
— Да вы бы не справились.
— Могу хоть сейчас попробовать, — ответил всегда готовый к услугам кавалер.
— Мамуня. Стах…
— Замолчите, чертенята! — прикрикнул хозяин.
Когда ужин, который был уничтожен с достойной внимания быстротой, подходил к концу, пан Войцех сплюнул на середину комнаты и завел разговор:
— На свете все-то хуже становится, разрази меня гром! Налей, Зося, пану…
— Святая истина, — ответил старик.
— В мои времена, скажу я вам, елки были такие, что лезь на них без всякого, а теперь (провалиться мне на первом мосту) — не толще кнутовища.
— В одном отношении стало хуже, а в другом во сто раз лучше, — уверял пан Владислав.
— Ни в каком не лучше.
— Что это вы, пан Войцех, околесицу несете…
— Ни в каком, говорю, а кто мне тут будет другое доказывать…
— Кхе!.. Кхе!.. Кхе!.. — закашлялся кто-то из детей.
— Матерь божия!.. — закричала Войцехова. — Франек подавился!
— Дай ему по спине… Вот так!..
Отпрыск рода войцеховского был спасен, к великой радости пана Владислава, который оживленно всем разъяснял, что, попади кость в глотку, немедленно был бы «капут».
— Насколько времена переменились к худшему, скажу я вам, лучше всего видишь по лошадям, — продолжал хозяин. — Лет двадцать назад у меня на каждого ребенка приходилось по две лошади, потом по одной, а теперь пара на троих… Чтоб у меня ось лопнула, если вру!
— А разве вам от этого хуже?
— Да ведь только пара на троих, говорю я.
После этих слов пан Войцех задумался, сплюнул прямо в печку и крикнул:
— Баста, моя панна!
Приняв это восклицание за сигнал к отбытию, я подтолкнул Вигилию. Мы попрощались с хозяевами, получили по трехкопеечной монете и по куску пирога (который выставлен для обозрения в моем домашнем кабинете) и ушли, благословляя хозяев.
Когда мы были уже в конце двора, до нас донесся бас пана Войцеха, выводивший:
Пресвятая дева младенца породила
И того младенца в ясли положила.
Женщины подхватили:
Фунда, фунда, фунда!
Тота ризибунда,
Эй, коляда, коляда!..
В исполнении последнего трехстишья приняли участие уже все наличные мужские басы, пронзительные женские сопрано и какие-то неопределенные дисканты, импровизируя хором душераздирающий концерт на еле различимый мотив оберека. Тут уж Вигилия разошлась вовсю и, лишенная возможности повертеться со мной по причине полного моего неумения, она так стремительно подхватила какого-то калеку на костылях, что оба они чуть не попали под проезжавшие сани.
Если, любезная читательница, ты хочешь познакомиться с одним из самых пламенных поклонников женского пола, когда-либо существовавших на свете, потрудись внимательней приглядываться ко всем нескладехам, разгуливающим в пропыленных шубах. Когда заметишь, что у какого-либо из этих господ воротник с корнем вырван из шубы, — радуйся и гордись, ибо господин этот — я!
Пока мы, подобно обыкновенным смертным, бродили с Вигилией по земле, воротник мой оставался в целости; он был оторван тогда, когда эта уважаемая дама, ухватив меня за шиворот самым бесцеремонным образом, как пустое ведро за дужку, села на свой оловянный снаряд, напоминавший какой-то медицинский инструмент, и взвилась в воздух.
Когда мы въехали прямо через трубу на чердак старого пятиэтажного каменного дома, я не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Как здесь холодно и пусто! Полуистлевшие веревки, на них несколько тряпок сомнительного цвета, в углу ящик с черепками и бутылочными осколками, за дымоходом кошка, которая зябко ежилась и как будто дышала себе на лапки, а в одной стене небольшая, оклеенная бумагой дверь, за которой кто-то ходил, садился или, может быть, даже ложился, не переставая кашлять.
Перегнувшись через полусгнившие перила, я посмотрел вниз и где-то глубоко в непроглядной тьме заметил слабый огонек; невольно вспомнился мне рассказ о бернардинском подвале, снизу доверху наполненном сорокаведерными бочками, где камень, кинутый на рождество Христово, достигает дна лишь на пасху. Огонек этот мигал весьма двусмысленно, а его подмигиваниям сопутствовал такой шум, будто кто-то с большим трудом шагал сразу через три ступеньки вверх, а потом с не меньшей легкостью скатывался на две ступеньки вниз.
Тень, несшая этот огонь, прошла таким образом третий, четвертый и пятый этажи, останавливаясь поминутно и громко зевая:
— А-а!
Когда тень поднялась на лестницу, которая вела с пятого этажа на наш чердачок, огонек замигал еще сильнее, и тень неминуемо отправилась бы через нижний этаж прямо к праотцам, если бы сильная рука Вигилии не схватила ее за шиворот.
При помощи этого чудодейственного прикосновения зевавший человек твердо стал на ноги рядом с нами, выпрямился и пробормотал:
— Эй, коляда, коляда!
Это был седоватый уже мужчина в старом тулупе. Шапку ему заменяли искусно взлохмаченные волосы; с правой стороны его длинного носа красовалась свежая царапина, и еще более свежие следы ногтей выступали на левой щеке. В правой руке он нес грязный фонарик, в левой — судки и булку под мышкой.
Не сомневаюсь, что если бы спиртные испарения обладали свойством превращаться в облака, нашего нового приятеля можно было бы принять сейчас за одряхлевшего херувима, которому какой-то доброжелатель сильно намял бока.
Возглас: «Эй, коляда, коляда», — и отзвук неуверенных шагов заставили оклеенную бумагой дверь приоткрыться, и я увидел исхудалое юношеское лицо, на котором сверкали ввалившиеся, оживленные странным блеском глаза.
— Кто там?
— А это я… Антоний, сторож… Я это…
И мужчина в тулупе, стукнувшись головой о низкую притолоку, вошел в комнату.
Старая, узкая, выкрашенная в желтый цвет кровать из Поцеёва со страшно измятой постелью, кувшин без ручки, на круглом столике величиной с котелок — лампа под прожженным бумажным колпаком и, наконец, груда бумаг и книг — вот вся меблировка комнаты, которую днем должно было освещать маленькое квадратное окно, а сейчас обогревала железная печурка.
— Эге-ге!.. — сказал сторож. — Так вы, что ли, нынче весь вечер из дому не выходили?
— Нет, — коротко ответил молодой хозяин.
— Я вот… с вашего разрешения… принес кой-чего… Грушек несколько, а это капуста, а в капусте — плотица. Я ее, чертягу этакую, вверх хвостом, чтобы ей света белого не видеть… Тут и лепешки есть…
Хозяин поколебался с минуту, потом взял принесенную еду и прошептал:
— Спасибо… Бог воздаст вам… а когда-нибудь, может, и…
— Да что там! А куда это я ложку девал?.. И тут нет, и тут нет… Ого-го! Вон где она… За голенище забралась… вот где она…
Изможденный юноша взял ложку, сел на краю постели и с жадностью принялся за еду.
— Так тут знобко, а вы без ничего…
— Жарко мне! — ответил хозяин и закашлялся.
— А потому все, что в грудях у вас… и лихоманка эта… А я одно только лекарство признаю: сало и водку. Верное дело.
Юноша продолжал есть.
— Только водку надо чистую, светлую, как слеза! А в шинке сегодня мне такого дали ерша, что в нем смотри и купоросу не было ли. Верное дело!