Товарищи говорили про меня, что я одичал, а у хозяина квартиры уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что я стану величайшим злодеем.
Настал торжественный акт, и тут инспектор объявил во всеуслышание, что я переведен во второй класс. Событие это наполнило меня радостным изумлением. Мне вдруг начало казаться, что, хотя в школе имеются и старшие классы, все же самый замечательный — второй. Я уверял товарищей, что ученики остальных классов — с третьего по седьмой включительно — лишь повторяют то, чему выучились во втором, но в душе я трепетал, как бы учителя не спохватились после каникул, что перевели меня просто по ошибке, и не водворили обратно в первый класс.
Однако на следующий день я немного попривык к своему счастью, а когда ехал домой на каникулы, по дороге не переставая толковал вознице, что из множества учеников я один заслуженно переведен во второй класс и что я перешел лучше всех. Я приводил ему такие неопровержимые доказательства, что он не вытерпел и стал зевать. Но, едва умолкнув, я с ужасом убедился, что сам я полон сомнений.
На другой день, подъезжая к дому, я увидел сестру Зосю: она выбежала мне навстречу. Я тотчас сообщил ей, что перешел во второй класс и что умер мой друг Юзик, оттого что его переехали. Она же сказала, что соскучилась по мне, что у ее курицы уже десять цыплят, что к графине два раза в неделю приезжает с визитом какой-то господин, что их гувернантка влюбилась в приказчика и что ее, то есть Зосю, покойный Юзик ничуть не интересует, потому что он был горбун. Но, между прочим, ей жалко его.
Говорила она это, стараясь казаться взрослой барышней.
Отца я увидел в полдень. Он встретил меня очень радушно и сказал, что даст мне на каникулы лошадь и позволит стрелять из кремневого ружья.
— А теперь, — прибавил он, — ступай в господский дом и поздоровайся с графиней, хотя… — И тут он махнул рукой.
— Что случилось, отец?.. — спросил я, как большой, и даже сам испугался своей смелости.
Сверх ожидания отец не рассердился и ответил с оттенком горечи:
— Теперь она уже не нуждается в старом уполномоченном. Скоро тут будет новый хозяин; ну, а этот сумеет… — Он внезапно замолк и, отвернувшись, буркнул сквозь зубы: — Проиграть в карты имение…
Я начинал догадываться, что в мое отсутствие здесь произошли важные перемены. Тем не менее я отправился поздороваться с помещицей. Она приняла меня очень приветливо, а я заметил, что в глазах ее, прежде таких печальных, теперь появилось совсем иное выражение.
Возвращаясь домой, я встретил во дворе отца и сказал ему, что графиня необыкновенно весела. Она вертится и хлопает в ладоши, в точности как ее горничные.
— Еще бы! Какая баба перед свадьбой будет не в духе… — пробормотал отец словно про себя.
В эту минуту к господскому дому подкатила изящная коляска, и из нее выскочил высокий мужчина с черной бородой и огненными глазами. Должно быть, графиня выбежала на крыльцо, потому что я видел, как она из дверей протянула ему обе руки.
Отец шел впереди меня и, тихо посмеиваясь, брюзжал:
— Ха-ха!.. Все бабы с ума посходили!.. Барыня вздыхает по щеголю, а гувернантка по приказчику… А для Салюси остался я да еще ксендз… Ха-ха!
Мне шел двенадцатый год, и я уже много слышал о любви. Тот верзила, который брил усы и три года сидел в первом классе, не раз изливался перед нами в своих чувствах к какой-то барышне и рассказывал нам, что видит ее по нескольку раз в день — на улице или через форточку. Наконец, сам я прочитал немало необыкновенно прекрасных романов и отлично помню, сколько волнений мне доставили их герои.
Поэтому недомолвки отца произвели на меня тягостное впечатление.
Проникшись сочувствием к помещице и даже к гувернантке, я в то же время ощутил неприязнь к бородатому господину и к приказчику. Я никогда не сказал бы этого вслух (не посмел бы признаться даже себе), но мне казалось, что и графиня и гувернантка поступили бы гораздо правильнее, если бы избрали предметом своих воздыханий меня.
В первые дни по приезде я обежал деревню, парк и конюшню, ездил верхом и катался на лодке, но вскоре почувствовал, что мне становится скучно. Правда, отец все чаще разговаривал со мной, как со взрослым, винокур приглашал меня выпить с ним старки, а приказчик навязывался со своей дружбой и обещал рассказать, какие мучения он претерпевает из-за гувернантки, но меня это не занимало. И старку винокура, и признания приказчика я бы отдал за хорошего товарища. Но, перебрав мысленно всех, кто вместе со мной кончил первый класс, я пришел к выводу, что ни один из них не соответствовал моему теперешнему настроению.
Порой из глубины души всплывал передо мной грустный образ умершего Юзика и тише дуновения летнего ветерка говорил мне о чем-то неведомой. Тогда меня охватывала какая-то сладостная печаль, и я тосковал — сам не знаю о чем… Однажды, когда я, поглощенный своими грезами, бродил по заросшим дорожкам парка, меня неожиданно остановила сестра моя Зося и спросила:
— Почему ты с нами не играешь?
Меня бросило в жар.
— С кем?..
— Со мной и с Лёней.
Навеки останется загадкой, почему в эту минуту имя Лёни слилось у меня с образом Юзика и почему я покраснел так, что у меня щеки запылали, а на лбу выступил пот.
— Ты что же… не хочешь с нами играть? — с удивлением спросила сестра. — На пасху тут был один ученик третьего класса, так он вовсе не важничал, как ты. Целыми днями с нами бегал.
И снова во мне вспыхнула беспричинная ненависть — на этот раз к третьекласснику, которого я никогда не видел. Наконец я ответил Зосе брюзгливым тоном, хотя в душе отнюдь не питал к ней обиды:
— Не знаю я никакой Лёни.
— Как не знаешь? Разве ты не помнишь, как из-за нее тебя побила та гувернантка? А ты забыл, как плакала и просила Лёня, чтобы тебя не наказывали, когда сгорел этот… хлев?
Конечно, я все отлично помнил и особенно Лёню; но, должен признаться, памятливость сестры меня рассердила. Я счел чуть ли не позорящим честь моего мундира, что в деревне, да еще у каких-то девочек-подростков может оказаться такая хорошая память.
Под влиянием этих чувств я ответил, как грубиян:
— Ах! Отстань ты от меня… вместе со своей Лёней!.. — И я ушел в глубь парка, крайне недовольный и неуместными воспоминаниями сестры, и тем, что отказался играть с девочками.
Впрочем, я и сам не знал, чего мне хотелось, но меня взяло такое зло, что, когда мы встретились с Зосей дома, я не пожелал с ней разговаривать.
Сестра расстроилась и старалась не попадаться мне на глаза, но тогда я стал ее искать, чувствуя, что мне чего-то не хватает и что, отказавшись играть с девочками, я совершил большую ошибку. Я решил поправить дело, и, когда огорченная Зося принялась за штопку, схватил первую попавшуюся книжку, с минуту полистал ее и, бросив на стол, проговорил, как бы думая вслух:
— Все девочки глупы!..
Я полагал, что афоризм этот будет необычайно глубокомыслен. Но, едва договорив, понял всю его нелепость. Мне стало стыдно и жалко сестру… Уже ничего не говоря, я расцеловал Зосю в обе щеки и ушел в лес.
Боже! Как я в этот день был несчастен… А ведь это было только начало моих страданий.
Я не хочу ничего скрывать. Всю ночь мне снилась Лёня, и с тех пор вместо бедного горбунка ее образ являлся мне в грезах. Мне казалось, что одна она может быть тем другом, в котором я давно нуждался. В мечтах я говорил с ней так долго и красиво, как пишут в романах, и при этом был вежлив, как некий маркграф. А в действительности меня не хватало даже на то, чтобы пойти в парк, когда там играли девочки, и я слушал их веселый смех, перемежающийся замечаниями гувернантки, стоя за забором.
Поныне еще я помню это место: туда выбрасывали мусор из господского дома, росли крапива и лопух. Я подолгу простаивал там, чтобы услышать невнятные обрывки фраз или стук башмачков по дорожкам и увидеть мелькающее платье Лёни, когда она скакала через веревочку.
Минута — и все в парке смолкало; тогда я ощущал палящие лучи солнца и слышал нескончаемое жужжание мух, кружившихся над свалкой. Потом снова раздавался смех и топот ножек, сквозь щель в заборе мелькали платья, а потом снова наступал зной, шелестели деревья, щебетали птицы и назойливые мухи лезли мне чуть не в рот.