«Будут сегодня пани Теофилёва с мужем или не будут?.. Ну, он-то человек на редкость глупый, но она… Боже милосердный, о чем же я думаю!..»
Но как ни корил себя ксендз, все время он видел зеленоватые глаза пани Теофилёвой, с тоской устремленные на него, видел то необычное выражение лица, с каким она недавно сказала:
— Знаете, в жизни бывают драмы, более тяжелые, чем на сцене…
Тогда он ей ничего не ответил, только почувствовал, как что-то сжалось у него в груди. Но сейчас, отсчитывая медленные удары маятника, наедине с самим собой, он признавал, что в жизни бывают не только тяжелые, но и страшные драмы.
Что за адская мука — таить от самого себя свои мысли!
Он поднес трубку к губам, глубоко затянулся и вдруг вздрогнул. Ему почудилось, что его сутана коснулась шелкового платья.
— Господи, смилуйся надо мной! — прошептал он, вставая из-за стола.
Но стоило ему сесть, как он снова видел зеленоватые глаза и ощущал жгучее прикосновение шелковою платья.
«Ах, скорей бы уж ехать… Мороз отрезвит меня… Впрочем, я весь вечер буду играть в преферанс…»
Так он убеждал себя, но сам не вполне этому верил. Он знал, что дамы задержат его в гостиной и что он увидит устремленные на него, как всегда, ее дивные глаза и печальное лицо, на котором словно запечатлелись слова: «Знаете, в жизни бывают драмы…»
Вдруг постучались в дверь. Вошел Иойна и поклонился до земли.
— Хорошо, что ты пришел! — воскликнул ксендз. — Я даже хотел послать за тобой: у меня набралась куча платья, которое нужно привести в порядок.
— Слава богу! — ответил еврей. — Я уже целую неделю сижу без работы. И еще пани экономка сказала, что на кухне испортились часы…
— Ты умеешь и часы чинить?..
— А как же? У меня даже инструменты при себе.
— Отлично!.. Портной и часовщик.
— Я и шорник, и зонтики исправляю, и посуду умею лудить.
— Ну, если так, оставайся у меня на всю зиму. А когда ты примешься за работу?
— Сейчас же и засяду.
— На ночь глядя? — спросил ксендз.
— Я работаю и ночью. В мои годы уже немного спят.
— Как хочешь. Так ты ступай во флигель и скажи, чтобы тебе дали поужинать. Чаю тебе сейчас принесут.
— Прошу вас, извините меня, — поклонился старик, — но если можно, пусть сахар будет отдельно.
— Ты пьешь без сахару?
— Наоборот, я даже люблю, чтобы чай был очень сладкий, но пью пустой, а сахар прячу для внуков.
— Пей с сахаром! Для внуков получишь отдельно, — засмеялся ксендз, удивляясь хитроумию старика. — Валентий, подай мне шубу, — вдруг заторопился он, услышав, как подкатили сани.
Еврей снова поклонился.
— Еще раз извиняюсь, — сказал он, — но я к вам пришел от Слимака…
— От Слимака?.. — повторил ксендз. — Ах да! Это ведь у него был пожар.
— То есть даже не от Слимака… он бы не посмел к вам посылать. Но сегодня его жена померла, и у него что-то неладно в голове; они оба лежат в конюшне, и даже некому воды подать, даже коров не поили целый день.
Ксендз ахнул.
— Как? Никто из деревни их не навестил?..
— Я опять попрошу извинения, — поклонился еврей, — но в деревне болтают, что на него обрушился гнев божий. Так по этому случаю он должен погибнуть, если никто его не спасет.
И старик поглядел в глаза ксендзу, словно желая сказать, что именно он должен спасти Слимака.
Ксендз так стукнул об пол чубуком, что трубка треснула.
— Ну, я, с вашего позволения, пойду во флигель, — прибавил еврей.
Он взял мешок, палку и вышел.
У крыльца позвякивали бубенчики, напоминая ксендзу, что пора ехать к соседу. Валентий стоял в комнате с шубой в руках.
«Там меня ждут, — думал ксендз, уперев в пол выгнувшийся дугой чубук. — Приехал инженер… Может быть, я понадоблюсь при обручении… („Может быть, ты целую неделю не увидишь пани Теофилёву“, — тише мысли шепнул ему внутренний голос.) А этот мужик может потерпеть и до завтра, тем более что все равно я не воскрешу покойницу…»
Ах, как мучителен выбор между блестящим раутом и ночным посещением погорельца, который лежит рядом с трупом в конюшне…
— Давай шубу! — сказал ксендз. — Нет, погоди… — И он прошел к себе в спальню.
«Сейчас около восьми, — соображал он. — Если я поеду к нему, будет уже поздно ехать к ним».
И снова в пустой комнате он увидел зеленоватые глаза и печальное личико, снова услышал слова: «В жизни бывают драмы…»
— Шубу!.. Постой… Погляди, Валентий, поданы ли лошади?
— Стоят у крыльца, — ответил слуга.
— Ага… А ночь светлая?
— Светлая.
— Ага! Сходи к экономке и вели ей накормить старика. И пусть поставит ему лампу поярче, если он захочет работать ночью.
Валентий вышел.
— Нет, не могу я быть рабом всех погорельцев и баб, которые здесь умирают. Подождут до завтра. Да и нестоящий он, должно быть, человек, если никто из деревни не поспешил ему на помощь.
Ксендз ненароком взглянул на распятие — и вздрогнул. Ему показалось, что и у спасителя зеленоватые глаза.
— Святые раны господни, — прошептал он. — Что со мной делается? И это я — гражданин, священник, колеблюсь между развлечением и помощью несчастному… Священник!.. Гражданин!..
Он схватился обеими руками за голову и зашагал по комнате. Вошел Валентий.
Ксендз повернул к нему побледневшее лицо.
— Возьми корзинку, — сказал он изменившимся голосом, — положи туда мясо от обеда, хлеб, бутылку меду и отнеси в сани.
Слуга удивился, но выполнил приказание.
«А что, если он умирает? — думал ксендз. — Захватить, может быть, святые дары?.. Ужасно!.. — шепнул он, снова увидев перед собой эти удивительные глаза. — Я проклят, навеки проклят… Боже, смилуйся надо мной…»
Он бил себя в грудь и отчаивался в возможности своего спасения, забывая, что отец небесный ведет счет не раутам или выпитым бутылкам, а тяжким мукам борющегося с собой человеческого сердца.
XI
Через полчаса раскормленные лошади ксендза остановились перед хутором Слимака. Ксендз зажег хранившийся под козлами фонарик и, неся его в одной руке, а корзину в другой, направился к конюшне.
Едва толкнув дверь, он увидел труп Слимаковой. Взглянул направо: на соломе сидел мужик, закрывая рукой глаза от света.
— Кто тут? — спросил Слимак.
— Я, ксендз.
Мужик вскочил, накинул на плечи тулуп. Лицо его выражало удивление; видимо, он не мог понять, что происходит. Пошатываясь, он переступил порог и, став против ксендза, глядел на него, разинув рот.
— Чего вам? — тихо спросил он.
— Я принес тебе благословение господне. Тут холодно: надень тулуп и подкрепись, — сказал ксендз.
Он поставил корзину на высокий порог и вынул из нее хлеб, мясо и бутылку меду.
Слимак подвинулся ближе, заглянул ксендзу в лицо, потрогал руками шубу и вдруг повалился ему в ноги, рыдая:
— До чего же мне тяжко!.. Так тяжко!.. Ох, до чего тяжко!..
— Benedicat te omnipotens Deus[63], — благословил его ксендз.
И неожиданно, вместо того чтобы перекрестить, обнял его за плечи и опустился с ним рядом на порог. Так они долго сидели — элегантный ксендз и бедный, плачущий мужик в его объятиях.
— Ну, успокойся, брат, успокойся… Все будет хорошо… Господь не оставляет детей своих…
Он поцеловал его и утер ему слезы. Слимак с воплем снова упал в ноги ксендзу.
— Теперь мне и помирать не страшно… — всхлипывал он. — Теперь мне можно и в пекло провалиться за все мои грехи, когда мне выпало такое счастье, что сам ксендз сжалился надо мной… А стою ли я? Да проживи я хоть сто лет, хоть бы я на коленях дополз до святой земли, мне этого не заслужить…
Не вставая с колен, он отодвинулся и у ног ксендза стал отбивать земные поклоны, словно перед алтарем. Прошло мною времени, прежде чем ксендзу удалось успокоить Слимака. Наконец он заставил его подняться и надеть тулуп.
— Выпей, — сказал ксендз, протягивая ему чарку меду.