— Это тебе, Незабудка…
Квецинский, казалось, испугался. Широко раскрытыми глазами он пробежал письмо, смял его и пробормотал:
— А чтоб этих баб холе…
— Что же это?.. Теклюня?.. — спросил Леськевич, не удержался и невольно подмигнул.
— Валерка! — проворчал Квецинский.
— Ты слышал?.. — удивился Лукашевский, глядя на Леськевича. — Ему так везет, и он еще злится…
— Чересчур везет!.. — возразил Квецинский, с отчаянием махнув рукой.
Леськевич потер себе бок, а шагавший рядом со студентами мальчик, видимо, был в полной растерянности, ибо он не знал, на что глядеть, — то ли на многолюдную и шумную улицу, то ли на прекрасный пиджак, который заменил ему пальто.
VI
Громадзкий остался в квартире один, как Марий на развалинах Карфагена. По правую его руку стояло лилово-красное кресло, с которого свешивались небрежно брошенные пепельно-серые брюки; по левую — стол, а на нем лежала дырявая монетка в сорок грошей, блеск которой заполнял всю комнату. Несколько дальше, слева, виднелась незаконченная рукопись, за которую, даже если он ее кончит, только завтра можно будет получить деньги; а напротив, за окном, высилась та самая стена флигеля, на которой еще так недавно он читал глазами своей души длинный список блюд — дешевых, жирных, питательных и, главное, горячих. Уже не только от каждого блюда, но даже от каждого названия шел пар и пахло свежим картофелем, салом и поджаренным луком.
Он засунул обе руки в карманы и разразился демоническим смехом:
— А… ха! ха!..
«Званый обед, — думал он, — на котором я должен вспомнить о них, если мне дадут что-нибудь вкусное…»
— А… ха! ха!..
«Вчера я съел, быть может, сто двадцать граммов белков, сто граммов — жиров и четыреста — углеводов… А сегодня… немножко сахару в чае и, может, граммов пятьдесят хлеба, а это значит: четыре грамма белков, один — жиров и свыше двенадцати граммов углеводов… Но, ей-богу, при таком питании даже как следует с голоду не умрешь…»
Он несколько раз прошелся по квартире и снова предался размышлениям:
«Ах, подлый управляющий!.. Почему бы ему не прийти завтра, после обеда?.. Я получил бы за переписку и, посвистывая, отдал бы за квартиру… Сегодня я съел бы порцию колбасы с капустой и свиную котлету с картошкой, да еще сколько хлеба!.. Клянусь богом, набралось бы до ста двадцати граммов белков, до шестидесяти граммов жиров, ну… а углеводов… сколько влезет… А теперь что?.. У меня есть шесть кусков сахару… где же здесь белки, где жиры?.. Пусть холера, бешенство, сап поразят всех управляющих и домохозяев!..»
«И так будет до конца, — говорил он себе, прохаживаясь. — Каждый месяц платить за квартиру, каждые полгода за учение… Уроков нет, чудес тоже не бывает… Учись, сдавай экзамены… Если бы Леськевич дал мне тот урок, ба!.. Но он готов меня утопить в ложке воды… Как только получу деньги за переписку, пойду в лечебницу и взвешусь, а через две недели еще раз… Если вес у меня убавится, пусть все летит к черту… Повеситься я всегда успею…»
Взгляд его упал на продырявленную монетку, которая в этот момент сияла, как солнце. Он остановился возле стола, посмотрел на монету и подумал:
«Если бы я купил два фунта хлеба, а на остальные хотя бы ливерной колбасы и сальцесону, то получил бы почти столько белков, углеводов и жиров, сколько требуется… К этому горячий чай… Ночью я бы закончил переписку… потом в анатомичку и клинику… Да, за сорок грошей можно основательно поддержать равновесие в организме…»
Вдруг у него сверкнули глаза и на лице появился румянец. Во всем его облике видна была решимость.
— Я починю брюки этого, этого за… сопляка!.. — воскликнул он. — А завтра верну им сорок… копеек и скажу: у меня не было ни гроша, вот я и укоротил штаны и взял монету. А сегодня получайте ее с процентами. Не стану ведь я изводить себя, как-никак я еще на что-нибудь пригожусь.
Не слишком быстрым, но решительным шагом он подошел к своему сундуку, достал катушку черных ниток и иголку, смахивавшую на копье… Потом наточил на оселке перочинный ножик и, вернувшись в первую комнату, швырнул пепельно-серые брюки на стол, растянул, отмерил… Запер входную дверь, выбрал тонкую книжку в крепком переплете, приложил ее к штанине в качестве линейки и раз… раз ножичком. После первого прикосновения ножа на сукне образовалась черточка, после второго — углубление, после пятого и шестого кусок штанины отделился. То же самое он проделал со второй штаниной: отмерил, приложил книжку и раз… раз! острым ножичком. Снова отлетел кусок штанины; брюки были укорочены.
Теперь Громадзкий продел двойную нитку в свою гигантскую иглу, сделал узелок, отступил в глубь комнаты, чтобы его не видели соседи из противоположного флигеля, и начал загибать и подшивать укороченные штанины. Он делал это так быстро и точно, что сам профессор Косинский вынужден был бы признать его талант хирурга.
Громадзкий шил и думал:
«Два фунта хлеба… сальцесон и ливерная колбаса… Как раз и составит сто двадцать граммов белков, шестьдесят граммов жиров и четыреста углеводов. А завтра верну сорок копеек и отправлюсь к Врубелю на обед с кофе и пивом. Кружка пива, нет… две кружки!.. Мне ведь это причитается…»
За час он кончил подшивать штанины. Затем отпорол резинки, снова с помощью книжки и ножика вырезал клин в поясе и снова шил со скоростью курьерского поезда и точностью счетной машины. Никакой Нелатон, никакой Амбруаз Паре, отец современной хирургии, не сделал бы такой удачной операции.
Вдруг, когда он пришивал уже вторую резинку, постучали в дверь. У Громадзкого кровь застыла в жилах. Он машинально втолкнул иглу в мундир, пепельно-серые брюки кинул на кровать Квецинского и, побелев как мел, выбежал в переднюю.
Стучала дворничиха.
— Чего вам надо? — нетерпеливо спросил Громадзкий.
— Господа приказали мне прийти… Может, самовар поставить?
— Не надо.
— Так, может, подмести, теперь у меня время есть…
— Я скоро уйду, тогда подметете.
— А может, что зашить? — злорадно спросила дворничиха, глядя на иголку, воткнутую в мундир Громадзкого.
Ее всегда злило то, что такой ученый барин все сам себе чинит, вместо того чтобы дать заработать честной женщине, обремененной мужем и детьми.
— Благодарю вас!.. — ответил он и захлопнул дверь перед самым носом заботливой женщины.
Она ушла, ворча, как медведица, у которой потревожили малышей. Громадзкий вернулся к своей работе, взялся за нее с удвоенным прилежанием, но в душе у него проснулось беспокойство.
«Что тут делать?.. — думал он. — Бабища сейчас же скажет, что не укорачивала брюки, и что я им отвечу, если они спросят про сорок грошей?.. Квецинский и Лукашевский не стали бы издеваться надо мной, но Леськевич?.. Завтра же растрезвонит на весь университет, что я, как свинья, за сорок грошей перешиваю чужие штаны!..»
Он кончил шить, окинул взглядом свое произведение и нашел его великолепным. Но лежавшая на столе дырявая монета показалась ему почему-то более темной и грязной, хотя желудок громким голосом требовал белков, жиров и углеводов.
Громадзкий повесил перешитые брюки на дверь, закурил папиросу и принялся ходить взад-вперед по квартире.
«Сорок грошей, — думал он, — я заработал по чести… Взять монету или не брать?.. Вчера я тоже ел очень мало, на завтра до самого вечера у меня нет еды… организм угасает… чахотка… Но завтра все будут кричать, что я свинья… В конце концов каждый что-то дал этому парнишке: Незабудка — брюки, Селезень — пиджак, а про меня скажут, что я хитрый и наживаюсь на бедняке…»
После того как он выкурил папиросу, муки голода немного утихли. Громадзкий съел один кусок сахару, другой… Потом зашел на кухню, где лежал узелок с вещами мальчика, и развязал его. Там были две совсем грязные ситцевые рубашки, дерюжные кальсоны, тоже грязные, и две пары новых носков (подарок панны Марии Цехонской).
Громадзкий обозрел убогое белье мальчика — каждую вещь он брал двумя пальцами и подносил к свету. И вдруг, при мысли, что он ничего не дал такому горемыке, как этот Валек, сердце у него сжалось сильнее, чем пустой желудок. Все дали, даже Леськевич, а он не только ничего не дал, но еще собирался пообедать за счет нищего, у которого нет чистой рубашки.