— Да, вот и в тридцать девятом… Вернулись мы из-под Рембертова. Потому прошли слухи, что так, мол, и так — Варшава будет защищаться. Что тогда здесь, на Праге, делалось, я тебе скажу!.. Одни из Варшавы, другие в Варшаву… Разбита она была сильно, да и Прага тоже, а человек еще тогда непривыкший был, так казалось, что уж от города ничего и не осталось… Значит так — одни в город, другие из города. А на мосту не пропускают. Какого черта, думаем, — то призывали воротиться, то опять не пропускают! А потом уже все перемешалось, и часовые с моста куда-то подевались. Ну, народ и хлынул на мост… Так и идем мы по этому мосту Понятовского. А тут как налетят, аж небо почернело! Хоть в воду прыгай. Мне-то вроде и все равно было, но так меня в толпе стиснули, что я и оглянуться не успел, как очутился пониже. Взломали дверцу в мостовом быке, набилось туда людей, как сельдей в бочку, и — хочешь не хочешь — сиди!.. А те лупят, валят бомбы в воду. Видеть ничего не видно, а только слышно, как бомбы падают… Мост просто стонет, как живой, и осколки по нему барабанят. Вот и начали бабы, их там порядочно было, литанию к божьей матери. А от этого еще хуже, будто уж все пропало и только смерти ждешь… А он бьет, он бьет! Оконце у нас маленькое, но видно: вода всплескивает. Такая высота, а воду до самого оконца бросает… И такое от этой литании и всего этого с нами сделалось, что думалось — вот помешаются люди в этой тесноте и грохоте. Был там один старый еврей, борода седая, стоит он, и только борода у него трясется. Вдруг подскакивает к нему один, черт его знает, кто он был такой… Схватил старика за грудки и сумасшедшим этаким голосом: «Молись, говорит, молись своему богу, раз наш бог нас не слушает!..» Страшно всем стало, бабы сейчас литанию прервали, затихли, только слышно, как бомбы в реку падают… Тут этот старик запел. Не то запел, не то заговорил, а только от этого напева у нас прямо душа в пятки… Один там был такой, что ихние обряды знает, так он говорил, что это молитва в смертный час… Тьфу, думаю, еще пять минут тут посидеть — и впрямь спятишь! И стал я к выходу протискиваться да кое-как и пролез. И как вышел на воздух, так мне прямо за счастье показалось на воле помереть, а не в этом быке, как крысе, сгинуть. Так и перешел этот мост. Вода кипела от бомб, мост весь мокрый, такие фонтаны били… Ну, все-таки добрался… И не то чтоб я в то время думал о смерти, а просто и в голову не приходило, что я могу спастись… Тогда сдавалось, что никого уж в живых не останется, все пропадут, а вот хватило народу, чтобы и тогда гибнуть, и потом гибнуть, да еще теперь с этим восстанием… Сколько народу на гибель послали, сукины дети! Тогда-то казалось: они все до одного в Румынию сбежали — в те дни и духом их не пахло. А как понадобилось еще раз Варшаву под бомбы подставить, они тут как тут, нашлись, как же!
— А мы из Млавы бежали… Посадил я бабу с детишками на подводу — и айда! Лошади усталые, чуть тянут, а за нами Млава горит. Никто и оглянуться не успел, как туда немцы наскочили. Баба моя кинула в корзины, что ей там под руку попалось, — как раз не то, что надо, — и в Варшаву. Смотрим, справа горит и слева, по ночам такое зарево! Шарик мой за подводой бежал, вдруг сел да как завоет!.. А тут уж народ валом валит от Варшавы. Спрашиваю: «Что это горит, люди добрые?» — «Всё, говорят, горит, куда ты, глупый мужик, прешь? Домой, говорят, лучше езжай…» — «Что вы говорите? — это я им. — Какой дом, у нас уж немцы!» — «А где, говорят, их нет, всюду немцы!» Баба в крик, ребятишки ревут… Ну, думаю, будь что будет — погнал лошадей дальше. День и ночь ехали, и все время из Варшавы люди, в Варшаву подводы, а горит везде… Ночи светлые, на траве роса, и по всей дороге из-под каждого телеграфного столба мужик из травы поднимается, смотрит… Крестьяне, значит, такую охрану поставили, чтобы шпионы проволоку не резали. А разве устережешь? Этих шпионов как муравьев всюду. При мне бабу задержали, перепрыгивает через ров, а из-под юбки портки видать — шпион, значит… По ночам ракетами сигналы дают. А тут какие-то на велосипедах едут, кричат: «Наши в Восточной Пруссии! Наши идут на Берлин! Наши разбомбили Берлин!..» Пойдешь на Берлин, как же, когда всюду такая каша, что ничего не разобрать! Спрашиваем солдат, те только плечами пожимают, ничего не знают, сами бродят как потерянные. Вот так мы и дотащились до этой Варшавы. Одна лошадь уже на варшавской улице пала, а на другой добрался я до какого-то двора и говорю бабе: «Посиди тут с ребятами». Народ в Варшаве — хоть и под бомбами, а ничего, хороший народ. Кто-то лошади сенца кинул, а я и пошел разузнать, что и как… Узнать ничего не узнал, воротился, гляжу: где же дом, где я жену с детишками оставил? Нет дома, только груда кирпичей и дым идет… Кровать железная на стене висит, на третьем этаже, а больше ничего. Грохнуло как раз в этот двор. Так там все мои и остались, и баба и детишки. И без похорон… Бродил я, бродил по этим развалинам, да куда там! Ни лоскутка…
— Так ты из-под Млавы?
— Как же, из-под Млавы. Уехал тогда от немцев и вот до сих пор…
— А я из самой Млавы. Извозом занимался. Как загорелось, прибежали ко мне, — надо, мол, ехать! Как бы не так, думаю, тут впору свою шкуру спасать, а не то чтобы еще кого возить! Но пришли-то от самого старосты, а что я тогда — глуп еще был. Как же, сам староста просит!.. Подстелил это сена, как следует, плахтой накрыл, староста с женой и детьми сели на подводу. Дети у них уже не маленькие, двое. «Довезешь, говорит, озолочу!» На Влодаву велел ехать — во Влодаве будто и правительство и учреждения. Там, мол, он мне и за дорогу заплатит и о моей судьбе позаботится. Ну, думаю, может и так. Едем, значит, а конь у меня — лев, а не конь!.. И сто раз по дороге просились там разные, чтобы их прихватить. Женщины с детьми просились. Я бы и взял, жалко — идет этакая по дороге, ребенок на руках, другой за юбку цепляется… А староста — ни-ни, не позволяет. Сами-то они, староста со старостихой, переоделись в простую одежду, будто бы простые люди едут. Крепко он чего-то боялся, староста. Ну вот. Так мы и доехали благополучно. Гляжу, никакого там правительства нет, учреждений никаких нет. Я и говорю старосте: «Платите, говорю, что следует, дальше я не поеду». А он мне: «Денег у меня с собой нет, когда мне заплатят, я и тебе отдам, вот тебе и весь сказ!» А в этой Влодаве какой-то офицер у меня лошадь и подводу забрал, только я их и видел… Плюнул я тогда на все, да и пошел через Буг к большевикам.
Зашуршала бумага, разговаривающие примолкли, скручивая цыгарки. Но теперь тихие голоса раздались с другой стороны. В виду пылающего города все разговоры невольно вращались вокруг сентября тридцать девятого года, когда впервые горела под бомбами Варшава.
— Остались мы вроде защищать город. Строим баррикады, бутылки с бензином, с керосином готовим — другого оружия не было. И жрать нечего. Убитые лошади на улицах валялись, так мы с них мясо сдирали. Вонять — воняло, да с голоду и дохлятину съешь. А уж потом рассказывали, что на Новом Свете бомба грохнула в кино, так оказалось, что там рису было навалено от пола до потолка. Так прямо, без мешков, как песок, лежал. Немцы потом целый день на подводы грузили. А для своих — ни жратвы, ни воды, ничего не было…
— Да что рис! Мы вот голыми руками Варшаву защищали, а когда немцы пришли — день и ночь из цитадели винтовки вывозили. Новенькие! Тысячи их там были… Только не для нас.
— А теперь что с Варшавой будет? Камня на камне не останется. А народу сколько погибло!
— И наши ребята там лежат, на Черняковской набережной…
— Как же, ведь всякому охота была помочь — мало ли у нас варшавян? Да хоть и не варшавянин…
— Помнишь, как, бывало, на Оке о Варшаве рассказывали? А теперь — вот она!
— Да, жаль только, что нет уже ее.
— Как это так — нет?
— Не видишь, что ли? Разгромили всю, горит. Долго она так может гореть?
— Эх, глупый, а Сталинград видел? И то отстраивают, и скоро, говорят, отстроят.
— Им легче. А вот мы-то как?