— Успокойся, Марцысь, — тихо сказала Ядвига, касаясь его плеча.
— Я? Я совершенно спокоен, совершенно спокоен. — И, наклонясь к ней, ровным, обыденным голосом, как о чем-то повседневном, спросил: — Вы вот скажите, как мне уведомить об этом мать?
Да, ведь надо было уведомить мать… Ничего не поделаешь, она должна узнать, что лишилась сына. Что его не убили в трудных боях, не разорвали бомбы с неприятельских самолетов, что он пал здесь, в освобожденном городе Люблине, от руки людей, которые считают себя поляками. Вот что придется ей узнать.
— На похороны ей все равно не успеть, — тихо ответила Ядвига. — Так что торопиться незачем. Ведь я послезавтра еду… Сама уж как-нибудь скажу.
Марцысь мгновение молчал, поникнув головой, потом пробормотал:
— Если вы — это, разумеется, будет лучше всего… А то мама…
В дверях вполголоса разговаривали:
— Уж я тебе говорю, что это те же самые. Совсем как там, бух в окно — и след простыл! Ясно, что местные. Бросил — и пошел домой как ни в чем не бывало, как ты его найдешь?.. Если б это банда была, проще было бы поймать, а так…
— Что ж, ты думаешь, здесь один такой? Может, это те же, а может, и другие.
— Вчера мужика застрелили, Янек рассказывал. Хлеб вез в Люблин, для армии.
— Перестали бы вы, — поморщился высокий военный, движением головы указывая на Марцыся и Ядвигу. Они умолкли. Слышалось лишь всхлипывание хозяйки.
— И что это за люди такие, и как их святая земля носит… Мало мы при немцах натерпелись, теперь еще свои…
— Какие они свои… — пробормотал военный, возясь с фитилем коптящей лампы.
— Все-таки вроде свои, поляки…
— Хуже гитлеровцев такие поляки! — сказал все еще с дрожью в голосе молодой солдат.
— Сохрани нас, боже, и от тех и от других! — боязливо воскликнула хозяйка.
В сенях послышался шум.
— Что еще там? — обернулся военный.
— Пустите меня, пустите меня к нему! — кричал женский голос.
— Капитанша… — прошептал кто-то в сенях. Перед ней расступились. Молодая женщина, с непокрытой головой, в одном платье, опрометью вбежала в комнату. Трехлетний мальчик едва поспевал за ней, обеими руками цепляясь за ее платье.
— Где он? Где он? — кричала женщина.
Ядвига отодвинулась, давая ей дорогу, но та в первый момент не заметила убитых.
— Где он? — крикнула она еще раз. Высокий военный сделал движение, чтобы снова приподнять лампу, но раздумал и только передвинул ее на край стола. Женщина пошатнулась и рухнула на колени.
Ядвига прикрыла глаза. Ей снится дурной, страшный сон. Стоит проснуться — и все окажется неправдой. Но это не сон. Всем обмершим сердцем чувствовала она, что не сон. Лежат трое убитых. Офицер польского войска, солдат Советской Армии и Владек, мальчик в польском мундире. Все трое пришли издалека. Все трое прошли длинный, трудный путь, чтобы освободить эту землю. Там, вдали, этих поляков грызла неутолимая тоска по родине. И они шли, ведомые своей тоской, шли, веря в свое отечество. И шел третий — вот этот советский солдат. Кто знает, что он пережил, кто знает, где проливал уже свою кровь, героем каких боев был он в эти тяжелые годы. И вот они лежат рядком, на золотой соломе, товарищи по оружию, принесшие сюда свободу.
Да, об этом забывалось на пути в Польшу, хотя всем было известно, что их ожидает еще и эта борьба и что она может оказаться более жестокой, более трудной, чем борьба с врагами в немецком мундире. Издали казалось, что здесь их ждут лишь распростертые объятия, открытые сердца и радость освобождения, радость встречи. О другом не хотелось думать. И вот — три мертвых тела рядом, на соломе.
— Казик, Казик, Казик! — пронзительным, прерывающимся голосом кричала женщина, припав головой к груди мужа.
Малыш с пухлыми загорелыми ножонками стоял рядом и нетерпеливо дергал ее за платье, упрямо повторяя:
— Мама, я хочу домой, домой хочу…
Ядвига еще раз взглянула на троих лежащих на соломе. Лицо Владека не изменилось. Теперь, мертвый, он казался еще моложе, чем был, — почти ребенком.
Женщина в углу причитала вполголоса, вытирая глаза краем платка. Люди стояли молча.
И вдруг, как бы преодолевая оцепенение ужаса, Ядвига почувствовала, как ее охватывает гнев. Она почувствовала в себе вихрь ненависти, доходящей до острой физической боли. Пальцы сжались. Ядвига поняла, что могла бы без всяких колебаний убить виновников смерти этих троих.
И только теперь она по-настоящему простила Петру. Нет, не тогда в совхозе, когда она рассудком поняла, что он был прав, а именно теперь, в этом страшном доме, где лежали тела трех убитых, она простила Петру. Сердцем Петра она почувствовала его ненависть к этим людям, которым она — от этого не уйдешь — давала когда-то приют. Теперь она до глубины души поняла каменное, мертвое лицо Петра в тот вечер, когда за ней пришли.
Глава XVIII
Песок скрипит, мягко осыпается под сапогами. Генерал медленно идет вдоль берега. Вот она, наконец, Висла…
— Товарищ генерал, нельзя! Ведь с того берега видно как на ладони…
Генерал останавливается и как-то не по-обычному, искоса, немного смущенно, смотрит на адъютанта.
— Вот что, дорогой мой мальчик, не морочь ты мне голову! Еще не родился тот, кто бы в меня здесь попал. Я не видел Вислу тридцать лет, понимаешь? Да что ты, впрочем, можешь понять! Тебя тогда и на свете не было… Так что ты уж за меня не беспокойся, хо-хо! И не такое бывало, а живы остались…
Песок мягко подается под ногами. Река течет тихо, спокойно. В воде отражается серое небо. Генерал спускается вниз — туда, где вода, омывая песок, оставляет на нем узкую темную полосу. Нагибается. Осторожно, ласково погружает пальцы в воду, зачерпывает в ладонь. Вода теплая, струится по пальцам. Что ж, вода как вода… Когда же это было?.. Он сбрасывал рваные штанишки, рубашонку — и бух в эту воду! Руки раздвигали теплую вислинскую волну, ноги колотили по вислинской воде…
Глаза генерала не могут оторваться от мелких волн, от светлой вислинской воды. Тридцать лет прошло… Здравствуй, река детства, здравствуйте, песчаные островки, вынырнувшие из воды, мелкие броды, неожиданные глубины, мокрый песок, отбрасываемый босыми ногами сорванца с Воли… Не осталось ли где на прибрежном песке следов от тела того мальчонки? Сколько уж лет прошло? Тридцать? Вербы над водой, ветка, погруженная в воду и трепещущая на волне, тайные тропинки в кудрявой чаще ив… Все было здесь: условный свист, полянка под тенью ветвей, скрытая от посторонних глаз, известная и доступная лишь десятилетним. Здравствуй, река детства!.. Вот я опять здесь, через целых тридцать лет, опять с тобой, река, которой никому не забыть!
— Товарищ генерал! — Адъютант чуть не плачет.
— Ложись сию минуту, ложись в эту канаву!
— А вы?
— Я уже сказал, что не здесь мне суждено умереть.
Адъютант вздыхает.
Что он понимает, мальчишка… Волга, Эбро, Гвадалквивир и Ока — все это, чтобы снова быть здесь, чтобы снова увидеть Вислу. Другие не видели ее пять лет — это, конечно, тоже немало. Но тридцать?..
Серебряный генеральский околыш на шапке. Колодки орденов в три ряда. Но ты знаешь, ты меня сразу узнала, родная моя река, ты зажурчала мягкой волной, приветствуя сорванца с Воли. Ты знаешь, что все мои пути-дороги вели к тебе, чтобы ты могла стать свободной рекой свободного народа. Это ли не счастье?
— Товарищ генерал!
— Ну, ладно уж, ладно, пошли!
Там, на другом берегу, днем и ночью пылает Варшава.
Смолкли повстанческие выстрелы. Погнали в плен повстанческих солдат. Длинными колоннами, под конвоем, отправились варшавяне — женщины, дети и старики — в концентрационный лагерь.
Вторично преданная, вторично проданная, вторично все теми же людьми отданная на произвол врага — ночью и днем пылает на том берегу Варшава.
Опускается ночь. Тихо поблескивает в темноте вода. На той стороне красное пламя лижет во тьме остатки стен…
Генерал слышит где-то в недалеком окопе тихий солдатский разговор: