— Кто сей пришелец? — вопросил Судья.
Из глубины храма пробежал луч, озарил нас. Мы стояли пред священным треножником.
— Приветствую тебя! — раздался женский голос, — приветствую искателя кладов Полимнии! Ты посетил обители болванов и истуканов, ты знаешь откуда истекают Лета и лета; ты знаешь:
Пара, Пера, Пира, Пора и Пура…
Ты знаешь
Сара, Сера, Сира, Сора и Сура…
Ты знаешь
Тара, Тера, Тира, Тора и Тура…
— У тебя в распоряжении семьдесят три прошедших столетия, ты можешь обращать быль в небылицу, и небылицу в быль, можешь создавать и разрушать, можешь и очернить, и осветить память героев, можешь даже навести тень сомнения на девственную чистоту мою!..
И Пифия горько заплакала. Мне стало жаль Пифии; заметив, что все, по словам её испугались меня, как колдуна Халдея, и выбрались потихоньку из храма, я подошёл к треножнику, обнял деву, обласкал, поцеловал, успокоил ее.
— Не бойся, не бойся Пифия, я не употреблю во зло своей власти!
Новый поцелуй вполне утишил её боязнь, и мы расстались друзьями. Она даже просила меня посетить ее еще раз до отъезда.
Глава IV
Между тем Филипп был уже избран в Архистратиги всей Греции; за ним уже несли знамена всех союзных городов, и народ кричал: ура! Городской магистрат хотел от имени всей Греции угостить его; но Филипп, не ожидая пира, отправился; я за ним— и приехали мы в город, где назначена была его свадьба, и которого имени не припомнит и сама История.
Никто еще не знал, кого избирает Филипп в супруги себе, как Архистратигу Греции; но нужно было только взглянуть на праздничное лицо Стратега Аттала, чтоб догадаться, в чем состоит дело. А дело состояло в том, что Клеопатра, низенькое, кругленькое создание, одарено было от природы очами, которые по Офсальмографии принадлежали к первому разряду очей, называемому Евреями ganz fein и у которых на каждом шагу есть Офсальмозулос[50]. Это-то низенькое создание, которого все части принадлежали не к Планиметрии, а к Сфереометрии, сделало и Филиппа своим Офсальмозулосом. Клеопатра была, по сказанию одних, сестрой Аттала, а по сказанию других, племянницею; которое из этих сказаний вернее, мы не будем исследовать.
Филипп приехал в город, где она обитала, и пиры загорелись.
Не буду описывать Филиппа-жениха; на лице его разлился пурпур от радости, и весь он облекся в пурпур и злато. Он был крив, он был хром, но все недостатки исчезли в блеске.
Обряд был совершён торжественно. А торжество описывать глупо; ибо каждый читатель может представить себе прекрасный день, с горячим солнцем, стадо быков и овнов, увенчанных цветами и ведомых на жертву, толпы народа, блеск одежды, говор и шум, растерянные глаза, вместо шествия— поездку, — ибо Филипп не хотел хромать всенародно, — и наконец все, что только нужно для пышности, для важности, для ослепления, для удивления, словом, для людской причуды; ибо без её ходуль нельзя обойтиться ни уму, ни глупости; на ходулях ум и глупость ходят друг к другу в гости.
Приехал и Александр на свадьбу к отцу; но не много мрачен.
Когда Филипп и Клеопатра, водимые возвратились в палаты, горожане поднесли им на подносе, прянишный город хитро испеченный, со всеми принадлежностями: в храмине, покрытой сусальным золотом, сидели на престоле молодые; вокруг молодых, весь причет; на дворе колесница четырёхконная, коровы, овцы, павлин, петух и куры, — все так хорошо, что жаль было бы съесть.
Сели за стол. Пир шел добрым порядком, и кончился бы добром; но Аттал, брат и дядя Клеопатры, опьянел от вина и от радости, забылся, поднял чашу на голову и произнёс:
— Да помолятся Македоняне богам, о даровании Филиппу законного наследника от нового брака!
Разнеженный Филипп поцеловал в чело Клеопатру, сидевшую подле него на пуховом постланце; но Александр грозно вскинул очи на Аттала, и — хлоп его золотым стаканом, полным вина, прямо в лицо.
— Пей, собака, за здоровье законного сына! беззаконный тебе подносит! — произнес он, поднявшись с места и выходя вон.
От меткого удара, в Аттале вспенилось все выпитое им вино, и пена выступила из уст.
Дерзкий Аттал также схватился за стакан; но меч Александра разнес бы Аттала на двое, как в последствии Гордиев узел, метафору Азии, если б его не удержали.
Клеопатра вскрикнула, упала в обморок; Филипп хотел встать на ногу, но и здоровая нога ему изменила: он повалился снопом на Клеопатру. Все пришло в смятение: шум, вопль и брань по всей светлице.
Александр, отбросив от себя всех удерживающих справедливый его гнев, вышел вон истинной грозой мира; ибо в это время потряслась земля и просыпалось несколько звезд с неба.
Чтоб удалить Аттала от мщения Александра, Филипп отправил его Пармениону, начальствовавшему флотом, готовым вызвать на бой Персию.
Но с этого времени началась вражда у Филиппа с Олимпиею, которая уехала с сыном и дочерью из Македонии к брату своему Александру Царю Эпирскому.
Я поехал с ними, и был свидетелем, как хитрая Олимпия, желая овладеть вполне братом своим, для восстановления его против Филиппа, старалась влюбить его в Фессалину, и даже сама предложила ему жениться на ней.
Не любить такое существо, как Фессалина, значило бы, не любить творца в красоте его творения.
Дядя без памяти влюбился в племянницу; но это-то и разрушило замысел Олимпии, ибо Фессалина, ненавидя своего дядю в виде своего обожателя, и не зная, как отделаться от его преследований, воспользовалась Кроновым законом, по которому дочь, без воли отца и матери, не имела права выходить замуж, — и сказала ему, что без воли Филиппа она его любить не может.
Что было делать Царю Эпирскому? — восстать на Филиппа, по требованию сестры, значило восстать против собственного сердца…. Это невозможно; притом же Фессалина сказала, что она папеньку любит.
Он думал, думал, каким бы образом сделать, чтоб и волк был сыт и овца цела, — и придумал.
— Послушай, сестра моя почтенная, — сказал он Олимпии, — чтоб объявить войну Филиппу, мне необходима какая-нибудь причина….
— Так тебе мало причины, что сестра твоя презрена, оклеветана, и твой племянник назван незаконным сыном, — возразила Олимпия.
— Оно так, но объявить за это войну, значит подвергать тебя и Александра общему позору… хорошо ли это?… однако же я придумал причину, я вот что сделаю: ты знаешь, что «по голосу узнается песня» — я пошлю к нему посла требовать руки Фессалины; требовать, а не просить… понимаешь?… Гордость Филиппа не вынесет этого, я получу вернейший отказ, и тогда с Богом, за оружие!
— Не худо придумано — сказала Олимпия; я согласна на это, но с тем, чтоб войска твои между тем собирались и готовились к войне. Без сомнения, без сомнения! я расположу даже их по границе, чтоб внезапно, неожиданно напасть на Македонию! — сказал Александр Эпирский, выходя от Олимпии.
Немедленно же отправил он посла к Филиппу, испрашивая у него согласия на брак свой с Фессалиною.
Филипп, имевший причину думать, что Олимпия восстановит против него своего брата, опасался войны с Эпиром; война могла расстроить все успехи его, и остановить поход в Персию; он готов уже был искать всех средств к предупреждению этой войны, как вдруг явился посол из Эпира.
— Только счастие творит подобные вещи! — вскричал Филипп, прочитав послание своего шурина.
Немедленно же он отвечал ему:
«В Могилянах назначил я собраться властям всей Греции и подвластных мне народов, для совещания о походе в Персию; туда же ожидаю и тебя с невестой, ожидаю Олимпию и Александра».
Всякий может вообразить, как поражены были этим ответом Олимпия, Фессалина, и даже я; только Александр Эпирский не мог скрыть своей радости.
— Что это значит? — вскричала, Олимпия — ты рад этому? ты рад новым сетям, которые Филипп всем нам расставляет!