— Не волнуйтесь вы так. Здоров мальчишка. Может, и было лёгкое отравление, но это же чепуха. Если уж вы волнуетесь, пусть полежит у меня пару дней — сделаю анализы, промою его как следует, успокою вас. — Он нехорошо захихикал. — Одевайся, парень. Придёте за ним — не узнаете. Ну а уж если что приключится, отправлю в хирургическое отделение, это нам раз плюнуть.
Глеб двинулся за мной и шёл сзади, загораживая меня от похотливого взгляда врача.
Я в самом деле ничего не понимала. Два врача, немолодых, видимо, опытных, утверждают одно и то же: здоров! Почему же так неспокойно? Почему Костя не такой, как всегда? Почему я верю ему, а не врачам?
* * *
Явилась в синем мирозданье,
Исчезла — в гаснущей ночи.
Хотел схватить, но власть дознанья
Украла счастия ключи, —
декламировал Геннадий, стоя на тумбочке и выбросив вперёд руку, которая в свете голой лампы билась в такт словам бледной птицей, не умеющей взлететь. Русые волосы чубом стояли над высоким лбом, родинка на щеке оттеняла белизну лица. И читал Геннадий прекрасно.
Ребята хохотали.
Глеб смотрел на Геннадия от окна, подле которого, как всегда, пристроился поговорить с Шуркой, Олег — от стола, за которым читал, Ирина — с кровати, на которой, забравшись с ногами, уютно устроилась и перебирала тихонько струны гитары.
Заходит вечер в тёплую кровать,
Устало клонит милая головку.
А мне, несчастному, опять не спать —
Бесплатно охлаждаться возле окон.
Громче всех хохотал Олег: отскочил от стола и, повалившись на Костину кровать, дрыгал ногами в голубых весёлых носках — он походил на бездумного пятиклашку. Ирина тихонько всхлипывала, тренькая струнами. Лицо её честно отражало всё, что выстанывал Геннадий: и «одиночество молодой неиспорченной души, в котором торчал почему-то острый гвоздь тоски», и марки писем, летящих по меридианам, и вынужденные несчастной любовью открытия материков — чего только не было в стихах Геннадия!
— Во, Генка даёт!
— Ишь, а скрывал талант!
— Ну, теперь держись, Геночка, теперь станешь штатным юмористом, — вопили в промежутках ребята и восхищённо смотрели на него, всегда спокойного, а сейчас незнакомо возбуждённого, с чуть-чуть, едва-едва пожелтевшими скулами. Когда он успел всё это сочинить? Ну и повеселил!
— Посвящается Даше Огаровой, — неожиданно в паузе произнёс Геннадий зазвеневшим шёпотом.
Повисла тишина. Застыли в воздухе голубые ступни Олега. Повалились короли и пешки на пол. Тренькнула гитара.
— Сами ржали. — Геннадий спрыгнул с тумбочки и прилип к ней задом. На него шёл Олег. У него чуть дёргался тонкий нос. — Нельзя меня бить. У меня почки больные. — Геннадий загородился бледной рукой.
В раскрывшейся двери возник Фёдор. Вошёл он улыбающийся, но, почувствовав напряжение, нерешительно огляделся.
Олег схватил Геннадия за ворот, швырнул к двери — поплыли, закружились вырвавшиеся у Геннадия исчёрканные листы.
— Мой чемодан. Мои стихи! — охнул Фёдор и кинулся подбирать.
Геннадий пролетел мимо него, в открытую настежь дверь.
Крикнула птицей Ирина.
— Предатель, — сквозь зубы выцедил Олег.
Фёдор стоял на коленях, незнакомым движением приглаживал волосы, удивлённо разглядывал листки.
— Зачем? — всё повторял. — Зачем?
Было очень тихо в комнате, словно все разом затаили дыхание.
* * *
Ночью началась гроза. Закрытые плотно окна обхлёстывались ветками, билась в них вода, время от времени они вспыхивали ярким светом.
Вот и пришла ко мне снова бессонная ночь. Что вдруг случилось? Родилось зло, и тут же неуправляемая его инерция подхватила всех нас.
Но и торжествующего Геннадия, и растерянного Фёдора заслонил Костя. Как он там? Тоже смотрит в окно, пугаясь всполохов и грохота? Или пришёл в себя и спит, позабыв о своих страхах?
Лежать дольше было невозможно. Босиком, осторожно я пробралась между кроватями спящих девочек и вышла в коридор. Холод обжёг ноги, поднялся к животу, чуть притушил панику. Коридор через равные промежутки времени вспыхивал и снова проваливался в темноту — два коридорных окна смотрели в сторону грозы, два окна и три двери. Резкий ступенчатый взрыв грома и… тишина, а потом, когда глухота отпускает, шум падающей свободно и щедро воды. Обострившийся слух уже различает безнадёжную жалобу бьющихся с водой ветвей, мокрый шелест которых всё тише… Снова грохот. И яркая вспышка.
Не спит Костя! Ему, как и мне, не по себе. Пряча шаги в низвергающем всё живое грохоте, зашла в мальчишечью комнату.
Нельзя думать о Косте, которому я сейчас не могу помочь, нужно думать о ребятах. Измученные, перекрученные прошедшими сутками, запутавшиеся, они не слышали грозы. Это очень странное чувство… привыкаешь их видеть подтянутыми, рассуждающими по-взрослому, порой безапелляционно, и вдруг — беззащитные детские губы, закрытые ресницами глаза. Спят дети, беспомощные. И властвующие надо мной этой своей беспомощностью.
Даже Геннадий сейчас совсем не жестокий. Тоже ребёнок, дышит неторопливо, и на его лице гуляют отсветы большого огня.
Почему-то весь год ждала Торопы; может, потому, что это последнее наше общее лето. Я думала, оно будет самым удачным. Ждала апофеоза — «смотра» того, что сделала. Так хотела, чтобы ступили на землю босыми ногами, наконец осознали в единстве правоту и силу естественной жизни! Так хотелось, чтобы ощутили соединённость друг с другом. А они, неожиданно для меня, рассыпались — каждый сам по себе. И взбунтовались — проявили себя каждый незнакомо и странно.
Не надо об этом сейчас. Сейчас главное — чтобы с Костей всё обошлось. Ну что я так нервничаю? Костя не под дождём, не в лесу — он в больнице!
И здесь дети спокойно спят.
Прижалась лицом к стеклу. По нему хлещет вода, за ним скрипят сосны, разрываются в грохоте, погибая, как во время войны от снарядов.
Геннадий, видно, почувствовал всё-таки грозу — сжался в комочек, потащил обеими руками на голову простыню. Рядом пустая Костина кровать, с белым бугром подушки, чемодан, лезущий из-под кровати, белеющие неровно кеды.
И вдруг я поняла: Костя не в больнице, он сейчас причастен к заоконному миру, жестокому, лишённому устойчивости, где мечутся деревья и кричит дождь, он сейчас во власти грозы. Я хорошо знаю: гроза может убить человека! Я боюсь грозы.
Ещё до войны во время грозы из моей жизни исчез навсегда отец. Несколько фотографий с узким темноглазым лицом, да обшарканная трубка, да пожелтевший бланк — известие о смерти — вот и всё. В сорок первом погиб на фронте старший брат. Такая же была гроза, когда мама…
Не смей думать об этом!
Взорвался гром, и в тишине, наступившей после взрыва, вскрикнула испуганно птица. Что с Костей?
Кто-то всхлипнул во сне. Сорвав с Костиной постели одеяло, я полезла завесить окно — пусть спят. Стоя на подоконнике, прижалась лицом, руками к одеялу, ощутила его шершавость.
Господи, да ведь Глеб прав: я тоже прячусь от жизни в закупоренной комнате, я тоже боюсь жизни. Сверху белое пространство Костиных простыней пугает ещё сильнее. Спрыгнув с подоконника, поспешила прочь, из комнаты, из дома.
В лицо, наотмашь, ударила вода. Хлестнула по щеке ветка. От босых ног, разъезжающихся на скользком крыльце, от кистей рук, от занемевшего лица внутрь хлынул холод. Теперь я была уверена: случилась беда! И, словно в подтверждение, ухнуло и вновь затаилось зловещее небо, запричитала птица, вспыхнули малиновые, сиреневые, белые всполохи. И снова ухнуло. Всё-таки пошла вниз по ступенькам. А ну, успокойся, приказала себе. Бояться могут звери и птицы, у которых нет пристанища, и они во власти грозы. Но едва сделала шаг от крыльца, меня тут же скрутило холодом, ослепило. Человек так же беспомощен, как звери с птицами!