Глава третья
Живу одновременно на двух планетах. Одна кружит старыми кругами, мерит жизнь привычными мерками. Муж переставляет меня с живой земли на асфальт. Я не должна бежать, когда мне этого хочется, смеяться, я не могу быть глупой и безрассудной, я должна ходить по линиям, расчерченным заранее. Вторая планета летит стремительно и шально, она полна тайн и открытий, она — это пёстрый людской шквал, когда углом, ребром, ярким цветом глаз вспыхивает неожиданно минута. Её живая жизнь — острое ощущение родства, горячий бег крови в жилах.
Сутки перерезаны чертой перехода с планеты на ранету. Эта черта — мой узкий мост. Как по жёрдочке над пропастью, как по тонкой нити, осторожно ступая, перехожу с одной на другую. Вздрагиваю, когда поворачивается ключ в замке. Иду в переднюю, поднимаю к мужу лицо, чтобы поймать его серо-зелёный взгляд и жду. Я жду праздника.
Но он меня не видит. Он занят. Снимает чёрную шинель и отряхивает её — от снега, летящего белым светом на тёмный ковёр. Он несёт к себе в кабинет толстый портфель с толстыми тетрадями своей докторской. Я не знаю, что в его тетрадях. Но знаю: в нём всё как вчера — спокойная тишина быта.
Я — в новом платье, на его столе ветка сосны, а к ужину сегодня цыплёнок табака.
— Здравствуй! — говорит он. Он говорит привычно. А я молчу. Я знаю: эта минута единственна, пройдёт вот сейчас и никогда не вернётся. — Здравствуй, — повторяет он. — Случилось что-нибудь?
Я молчу. Конечно, случилось. Я люблю его.
— Здравствуй! — говорю тихо и улыбаюсь. Мне так хочется прильнуть к нему, стать маленькой — в его защите.
А он облегчённо вздыхает и идёт в ванную — переодеваться и мыть руки.
Ещё не всё потеряно. У Рыжика фигурное катание, и мы будем вдвоём. Сядем друг против друга в нашей маленькой кухне, и я близко увижу усталые глаза с мелкими морщинами вокруг. Буду кормить его и смотреть на него.
Он безжалостен и суров к себе. Когда тяжело болел, лишь по глазам я угадывала, как ему больно. Ни разу не застонал, не пожаловался. Он не умеет плакать.
Сегодня попробую вывести его из его размеренности, помочь ему расслабиться, отдохнуть, принять праздник. И сегодня мы, наконец, поговорим. Не о погоде и толкучке в автобусе, а о том, что на работе у меня, что на работе у него. О Глебе, который похудел и потускнел, о Даше, которая ушла от меня и мучится в одиночку, о Геннадии и вообще о Ленинграде… расскажу ему обо всём, чем живу. И может, мы ещё будем вместе так, как я хочу этого, — полностью.
Хочу быть сильной. Но почему-то никак не могу научиться этому, хотя живой пример у меня перед глазами. «Власть над собой!» В этом что-то есть. Как спокойно живёт свою жизнь муж! Без стрессов и зигзагов… днём — на работе, вечерами всегда дома. А может быть, я совсем не знаю, как он живёт?
Вот он вышел из ванной.
— Ну, что нового?
Я улыбаюсь. Но сама чувствую: улыбаюсь жалко, как пёс, который просит хозяина накормить или хотя бы погладить его. Заставляю себя выпрямиться, небрежно откинуть голову.
— Всё по-старому? — спрашивает муж.
Что значит «всё»? Что значит «по-старому»? Конечно, нет! Но почему я молчу? Я же хотела с ним поговорить сегодня! Я обязана заговорить с ним. Заговорю и закружу его в круговерти незнакомой ему планеты.
А ведь он всё равно после ужина сядет работать! Да, сядет. Вон как смотрит удивлённо на меня. И я покорно повторяю следом за ним:
— Всё по-старому.
— На тебе новое платье. Ты куда-нибудь идёшь?
И когда я отрицательно мотаю головой, он вдруг улыбается. Застываю у плиты с горячей сковородой в руках. За эту его улыбку я могу не спать ночь, мыть полы во всём доме по десять раз в день. Мелкие чёрточки вокруг его глаз разбегаются.
Потом он ест цыплёнка, а я до своей порции не могу дотронуться. Он улыбается снова. Вот сейчас я заговорю и упрошу его пойти гулять.
— Тебе не очень идёт этот цвет.
Что он сказал? Смотрю на него, пытаясь понять. Его улыбка теперь — сквозь туман.
Жую цыплёнка. Почему раньше я так любила эту еду? Цыплёнок не имеет вкуса…
Вечер катится как всегда. Муж работает.
Розовый абажур мягко освещает его гладко зачёсанные волосы. Хожу по дому осторожно, словно половицы могут подо мной провалиться. Я давно сняла новое платье. В домашнем мне холодно и неинтересно, оно заштопано на локтях, оно давно полиняло. Глянув случайно в коридорное зеркало, грустно отворачиваюсь: бездумное существо с жалкими ждущими глазами. Чего жду? Разговора, ласки! Нет, ничего мне не надо. Не надо, чтобы он тратил своё время на меня, пусть работает. Только я при нём работать не могу: ни проверять сочинения, ни готовиться к урокам, ни читать. У Рыжика в комнате или на кухне прислушиваюсь: войдёт он ко мне или не войдёт?
Когда приходит Рыжик, она тоже начинает ходить на цыпочках. Потом мы все ложимся спать.
И всё-таки на следующий день я снова готовлю праздник, чтобы вечером снова бежать на звук открывающейся двери.
* * *
Костя по-прежнему ходил с Глебом по букинистическим, по-прежнему рядом они сидели, на факультативах и спектаклях, но теперь не было прежней радости от встреч. Наверное, ещё и потому жила в Косте обида на Глеба, что Глеб ни разу в этом году не позвал Костю к себе. А Костя любил бывать у Глеба. Ему нравился общий разговор за столом — обо всём, нравились вопросы, которые задавал им Сергей Сергеевич. Сергей Сергеевич два раза в неделю читал лекции в МАИ, и Костя не раз думал, как было бы хорошо у него поучиться. Только вот что делать с математикой? Видно, никуда от неё не деться, и путь у него один — на мехмат МГУ. Косте очень нравилась мать Глеба: она всегда была весела и приветлива. Костя скучал без Глебова дома. И то, что Глеб не звал его к себе, наводило на мысль, что, видно, Глеб за что-то сердится! За что? Костя не мог понять.
Часто Костя вспоминал Торопу, в Торопе пытаясь отыскать причину.
Это сгоряча он заставил маму вернуть его к ребятам. Как только мама ни убеждала его! И рана может открыться, и инфекция в неё обязательно попадёт, и с ребятами он увидится в классе… Мама не понимала. А он, освободившись от боли, пытался припомнить, что было, когда боль стояла в нём, как вода в болоте. Даша приехала к нему в больницу! Значит, не такой уж он и плохой! Это аппендицит ему помог, иначе, конечно, Даша так просто не простила бы его.
Он вернулся сгоряча. К Даше. А когда ребята обступили его, стали поздравлять с выздоровлением, неожиданно вспомнил скрипучий злой голос Глеба. Глеб предал его.
А Глеб шёл к нему навстречу, смущённо улыбался, виновато прятал глаза. И впервые за всю жизнь Костя ощутил в себе протест: он не хочет сейчас видеть Глеба, он вернулся к Даше, Шуре, Ирине, Фёдору, которые намучились из-за него, которые его жалели, которые ему помогли, а сейчас, увидев, что к нему идёт Глеб, исчезли. Глеб же, не спрашивая, чего хочет он, протянул ему руку, сказал:
— Прости меня. Пожалуйста.
Костя не хотел давать Глебу руки, но когда-то давно, в четвёртом или пятом классе, он прочитал в какой-то книге: прощать врагов нужно не для врагов, а для себя, чтобы не мучилась душа. И Костя протянул Глебу руку, даже улыбнулся. Ему не стало легче, потому что Глеб был единственным другом, и этот друг предал его.
Потом были июль и август. Он с родителями, как всегда, уехал на море. И всё лето думал: почему Глеб смог предать его. А ещё думал: правы были или не правы его родители, когда отгораживали его от ребят.
Прошло полгода. И Ленинград прошёл, оставив тревожно-неясное ощущение: чего-то он ещё не понимает самого главного, что-то должно случиться.
И вот однажды после факультатива по философии Глеб сказал:
— Нам нужно поговорить.
Костя очень удивился: ведь они только и делают, что говорят, но по яркому румянцу, ускользающему взгляду и хриплому голосу Глеба понял: предстоит не очень приятный разговор.
Они пришли в кафе-мороженое, сели за столик. Уже и заказ у них взяли, и мороженое принесли, и мороженое стало подтаивать, а Глеб всё молчал.