Только Костя, казалось, ничего не замечал.
Я пошла на кухню.
«Не подавись, голубчик», «Быстрее, не успеешь», — били меня по спине ехидные голоса.
Кухня у нас во дворе, отдельный дом. Кипел бульон на печке, в тазу лежала очищенная картошка и нарезанный щавель. Пахло жареным луком. На кухне делать было нечего.
Вышла и сразу попала на пепелище вчерашнего костра.
В восьмом классе помог Брест. А сейчас что делать? Куда кинуться за помощью? Зачем я стала учителем? Зачем с ними столько лет? Зачем привезла их в эту дурацкую Торопу?
В вышине кричали пронзительно птицы: «Зачем? Зачем?» — резче, чем люди на террасе, они мешали собраться с мыслями. Меня тряс гнев — неуправляемый, неосознанный. Вот и пусть! Хватит сдерживаться! Я кинулась назад — на пропахшую солнцем и молоком террасу. Остановилась на пороге. В течение тринадцати лет, выпуская из школы сотни учеников, я билась вот с этой неестественной краснотой на лицах, обозначающей жестокость, вот с этой пьяной сытостью, на грани с равнодушием. Не разрешая себе их пожалеть, сказала тихо:
— А ну, посуду мыть. Анекдоты доскажете потом.
Удивлённые незнакомым тоном, ещё улыбаясь, они стали поворачиваться ко мне. У меня зарябило в глазах. Не лица — маски, розово-белые, лепные, со стекляшками глаз, с пластмассой зубов, с проверченными дырами носов, окружали меня. Секунду, не больше, дрожали эти маски передо мной. Среди них — закрытое лицо Кости: он хватал всё, что попадало ему под руку, и равнодушно засовывал в рот.
— Он тяжело болен. Неужели вы не видите?
Костя обернулся ко мне, бессмысленно улыбнулся.
С лиц уходил смех. Я не стала дожидаться, когда он сойдёт совсем, ушла.
Погода портилась. Ещё полчаса назад солнце плавило нас, а тут, за минуту, замутилось и навалилось на землю грязно-пенистое небо.
В кухне пахло разварившимся мясом. Мелко нарезанные куски картофеля уже потемнели, и я стала бросать их в бульон, который в отместку плевался брызгами. И то, что брызги жгли, и то, что варилась для детей еда, успокоило. Просто они не понимают опасности. Повезу Костю в больницу. Да, надо достать продукты. Дежурные пока приготовят обед и ужин.
На крыльце террасы лениво потягивался Глеб. Из погребка, притулившегося под крыльцом, я выдвинула ящик, из которого достала пакеты с изюмом и курагой, коробки с вермишелью, кур.
— Давайте помогу, — вызвался Глеб.
— Ты лучше позови мне, пожалуйста, Костю, если он поел.
Глеб ссыпал в кастрюлю курагу.
— Поели-с и пошли-с полежать-с! — В голосе его не было обычного ехидства, только привычка к иронии, появившаяся в сегодняшнюю странную ночь.
Почувствовав это, я ничего не сказала и стала отсчитывать буханки. Серый хлеб пах так свежо и вкусно, что я задержала буханку в руках. Почему-то запах этот нёс простые мысли: они ещё дети, им по шестнадцать…
— Я не жесток. Понимаете… — заговорил Глеб, чуть задыхаясь, хотя я сама задвинула тяжёлый ящик на место. Вокруг нас стояли ребята. Олег смотрел на меня острыми зрачками, и я зажмурилась, будто он снова, как ночью, осветил меня злым лучом своего фонаря. — Костя был мне близким другом. Именно поэтому. Нельзя себя распускать. Понимаете? — Глеб вспыхнул. — Вы ведь не знаете… — крикнул он тонко, — я не говорю вам о своей беде. — Он судорожно глотнул воздух и продолжал спокойнее, не глядя на меня: — Не говорю, потому что это умножит счёт ваших собственных бед. И потом… я не хочу, чтобы меня жалели. Я хочу быть сильным. Хочу сам.
Лицо его пылало. И правда, я ничего не знала о нём. Благополучный мальчик… папа, мама, тётя. Но ведь чем-то вызваны его странные рассуждения, которые я слышу на протяжении всех этих трёх лет!
Даша молчала, небрежно откинув голову, но у неё едва заметно подрагивали губы. Золотыми прядями падали волосы на серую куртку.
— Разве мы дети? — подхватил Олег. — Пора бы и научиться владеть собой. Дело не в том, что он болен, а в том, как он ведёт себя. То «умираю!», а то заглатывает всё, что ни попадает под руку.
Ветер сгребал тучи и раскидывал их, дразня нас светом, и тут же задёргивал голубые пятна мутной пеленой. Так и во мне сейчас бродил неприкаянно ветер, путая и опрокидывая давно устоявшиеся понятия.
За много лет я впервые оказалась одна — против ребят.
— Иди мыть посуду, — холодно сказала я Глебу. — А вы собирайтесь в колхоз. Постарайтесь уж там, пожалуйста.
Даша метнулась беспомощным взглядом к Глебу.
Неожиданно Глеб и Даша в моём представлении соединились друг с другом, а следом и с моим мужем: в них, во всех троих, есть власть над собой, жестокость к себе. Но кто дал им право судить других, кто дал им право на жестокость к другим.
Я отправилась за Костей. Мне преградила дорогу Ирина со стопками тарелок.
— Вы на нас не сердитесь, — зашептала она громко. — Ребята хорошие. И Костя хороший. Мы так вчера испугались, а он, оказывается, просто струсил.
Костя жалко улыбнулся, когда я склонилась над ним. Я пыталась увидеть в его лице то, в чём были уверены ребята: он не болен. Но лоб его блестел мелкими капельками пота…
— Живот болит?
Костя схватил меня за руку, заплакал:
— Хочу в больницу. — Он плакал молча, всем лицом, сразу сморщившимся в кулачок. — Мне страшно!
Стирая с этого, незнакомого мне лица слёзы, я приговаривала, как когда-то надо мной, тяжелобольной, найдя, наконец, нас в детдоме осенью сорок второго года, приговаривала мама:
— Всё образуется. Полно, полно…
Серой ладонью Костя вытирал глаза, но они не становились сухими. Он громко говорил, быстро, как ел, боясь, что не успеет досказать:
— Не болит у меня живот, только всё в нём тошнит, знаете, что-то оборвалось там. — Он прислушался к себе, повторил испуганно: — Оборвалось.
Кругом стояли застеленные кровати. Костя не переставая тёр глаза.
— Одевайся потихоньку, не бойся, поймаем попутку. А в больнице всё решится.
Я уже была у двери, когда он спросил:
— Вы только скажите, я не умру? Мне всё кажется… — Он повернулся на бок, его серое лицо показалось мне лицом старика. Костя смотрел на меня беспомощно.
Мы были вдвоём в комнате, и от страха я закричала:
— Да что же ты так распустил себя? Обычный аппендицит. В жизни не раз и не два будет больно. Возьми себя в руки.
Костя боком сполз с кровати, ещё укрытый одеялом. Кивал старчески:
— Сейчас я, сейчас, оденусь.
На дворе ползли по головам тучи: вот-вот хлынет дождь. Громко смеялась Даша, раскрыв над Фёдором пёстрый, в ромбах, зонт. И дождь хлынул. Фёдор счастливо улыбался и жмурился, как от солнца.
— Ура! Колхоза не будет. Дождь польёт брюкву.
В больницу отправились почти все. Долго ловили попутки, по нескольку человек усаживались.
Когда мы, наконец, добрались до места, тучи распались, солнце громадным оком смотрело на нас, единственное облако разлеглось на небе, словно усталая баба после бани. И сразу меня отпустило — я начала дышать.
Больница была не проветрена, пахла лекарствами. На лестнице нас догнал Глеб. Он хлопнул Костю по плечу.
— Ладно, не бойся, поправишься, — сказал торопливо. Увидел Дашу, стремительно взбегавшую к нам по лестнице, небрежно махнул рукой: — Неудобно табуном.
Даша послушно замерла на ступеньке.
Врач оказался очень высоким, выше Фёдора, подтянутым. Со спортивной фигурой. Мотороллер у дверей больницы наверняка его.
— Не волнуйтесь, самый настоящий симулянт ваш Костенька. — Врач радостно тыкал пальцем в Костин живот. Выцветшее лицо не нравилось мне. Голос его раздражал, наверное, ещё потому, что в дверях стоял Глеб. — Смотрите сами, мягкий. Манная каша там только. А? Он ведь сегодня манную кашу ел, а?
Я видела Костины губы, порывающиеся что-то сказать. И не выдержала:
— Да не тычьте вы, ему больно! Вы не знаете его, он болен. Да смотрите же, он болен!
Врач нехорошо, с любопытством оглядел меня: сейчас скажет скабрезность или «сделает козу». Я нахмурилась, а он усмехнулся: