— Что ж, начинал простым казаком, умру им же.
Игнат посмотрел на часы, подарок Реввоенсовета армии.
— Ну, спасибо за чаек, хозяйка. Скоро поезд.
Санька с Макаркой проводили его до ворот.
— Какие дела на западе, Сергеич? — в упор спросил Волков.
— Дела скверные. Снова сдан Брест.
— А ведь были под самой под Варшавой. Этак паны и до Москвы добегут… — Санька чертыхнулся вполголоса. — Ты вот что, комиссар, скажи Наталье, пусть выписывает поскорей. Долечимся в полку… О Кольше Демидове ничего не слышно?
— Совсем вылетело из ума… В Красноярске он, вместе с Палагой! Вчера прислал Натке письмо. Перенес две операции, еле-еле выжил…
— Ну, я ему пропишу, пустыннику чертову. Будет знать, как своих товарищей забывать!.. — Макарка перекинулся на другое. — Да, тут парни, что восстание сотворили, просятся к нам. Лежали в госпиталях, теперь обитают в рабочей команде. Понимаешь, роют сточные канавы, занимаются очисткой путей, ясное дело, подразвинтились на осях… А среди них каждый второй — унтер. Целый учебный батальон перешел зимой.
— Ого! Посоветуюсь в штадиве, сделаем запрос. Пленных в полки берем, а такой народ нам тем более сгодится… Ну, до скорой встречи!
3
В разгаре бабье лето. Полуденное солнце золотит крыши закопченных станционных построек. Глазковский перрон переполнен до отказу. Четко застыли шеренги 264-го Верхне-Уральского стрелкового полка, только что прибывшего с Селенги, тут же иркутские добровольцы, среди них Егор Брагин и Васька Малецков. Поодаль темнеет огромная толпа провожающих.
Далеко вокруг разносится голос человека в кожанке, военкома дивизии. Обращаясь к добровольцам, он говорит:
— Вы видели все безобразия, чинимые белогвардейщиной, знаете, как она торговала вашей кровью, продавая Сибирь японским, английским, американским акулам. Но обман длился недолго. Теперь вы, товарищи, в одном строю с нами, и мы общими силами раздавим врагов молодой Республики Советов, приготовим черному барону судьбу черного адмирала!
— Урррр-рр-ра-а-а! — понеслось над заречными горами.
Добровольцев тесно обступила толпа. Вот молодка в красном платке повисла на кряжистом, средних лет, усаче-мастеровом, глаза помутнели от слез. По соседству с ними — старенькая мать в душегрее и верзила-парень.
— Собирайся к дядьке, мам. Приеду, разочтусь.
— Обо мне не беспокойся. Одна вас выходила, без отца!
Он поправил кепку, переступил косолапо, напомнил:
— Будем отъезжать — не плачь. Прошу.
— Какое… Откричала свое — в пятнадцатом и восемнадцатом! — крепилась мать, а у самой слезинка падала по исхудалой щеке.
— По вагонам! — разнеслось по перрону.
Молодка оторвалась было от усача и тут же снова прильнула к нему, старенькая мать в душегрее торопливо крестила сына. Он, запунцовев, косился на товарищей. Даже Васька с Егором замерли на какое-то мгновенье, охватывая цепким взглядом реку в островах-утюгах, город, раскинутый вдаль. И оба вздохнули украдкой.
Заревел гудок, состав содрогнулся из конца в конец, медленно поплыл по рельсам. Добровольцы бегом догоняли поезд, им протягивали с подножек руки. Последними в вагон, где ехали Васька и Егор, вскочили трое темнобровых парней. Васька с завистью оглядел туго набитые мешки, принесенные ими.
— Жратвы-то, жратвы! А мы на сухарях, да и тех кот наплакал.
— Сам не плачь, — сказал Егор. — Еды не станет, будем ичигом воду хлебать, подошвой закусывать!
— Эка, повеселел!
Скрипело вагонное, расшатанное в пазах дерево, колеса то ускоряли, то вовсе прекращали перестук. Станция шла за полустанком, и почти всюду — новые короткие встречи, новые проводы. Ротные политруки шли по вагонам, возвращались довольные: от эшелона пока не отстал ни один боец.
4
До глубокой ночи не редел круг в шестом вагоне, без устали, с нежными взвизгами, тараторила Васькина тальянка, поддавала жару. Казак сменял добровольца, доброволец — казака, но всех переплясал в тот вечер Егорка Брагин. Не присел ни разу, чтобы перевести дух, знай выделывал коленце за коленцем. Что-то словно сдвинулось в нем, какая-то стопудовая глыба, и веселье, заказанное с пеленок, вдруг вырвалось на свет огневой чечеткой…
Потом угомонился и он, покурив за компанию, прилег на солому. Рядом спал Васька, раскидав руки-ноги, всхрапывал, чмокал губами. С вечера поели кое-как: сгрызли по черному сухарю, запили жиденькой казенной баландой, только и всего. Зато темнобровые молодцы не теряли времени даром. Вот и теперь: вынули огромный шмат сала, нашпигованный чесноком, достали каравай свежей домашней выпечки. Жевали долго, вспоминая ласковым словом деда, мастера по засолке. Уловив чей-то голодный взгляд, засопели, отодвинулись вместе с мешками в темноту.
Егор пристально смотрел в потолок. Быстро бежали мысли, сталкивались, им на смену поспевали новые, все о том же. Долго он убегал от них, со всех ног, и вот настигли-таки, загнали в угол. Многое отлетело прочь, и навсегда, он это чувствовал, а найденное как следует еще не осознано, не переварено сердцем и башкой.
Что же было-то, господи? Разное, вперехлест, от всего понемногу, круто присыпанное соленой горечью. Ослеп отец, сорока еще не было ему, пала кормилица-буренка. Через дорогу, как на опаре, вспухали Зарековские… Но случалось и другое. Дом на тихой московской улице, ласковые слова, сотенная в радужных разводах. Потом удивил жандарм, даже на довольствие зачислил… Потом Вихоревка в полукружье зубчатой тайги, два с половиной года, прожитые как никогда раньше, и сияли скупой лаской зеленовато-серые глаза!
В углу привстал темнобровый, залопотал спросонья, схватился за мешок, набитый хлебом и салом. «Привиделся грабеж, не иначе!» — отметил про себя Егор…
Так что же было? Встречались добрые господа, но сума по-прежнему висела на понуром батькином плече, нарасхват был старенький, в подпалинах, зипун, один-единственный на всю брагинскую ораву, но чужое поле знай маячило перед тобой и твоими братишками! Свои были только руки с твердыми бугорками мозолей да серп, купленный маманькой еще в молодые лета.
Егорка усмехнулся. Глупец! Поверил в барскую доброту, распустил слюни. И ведь еще спорил — с Федотом, Степкой, отцом. Глупец и есть! Не стрясись беда, не притопай мы в Москву, никто б и не подумал о нас. Разве мало босоты по дорогам шатается?
По вагону прошел политрук и с ним еще кто-то бритый наголо, с усами вразлет.
— Не спишь, доброволец?
— Да вот, накатило всякое. О батьке с матерью, о братовьях…
— Они где сейчас?
— В деревне, под Братском.
Бритый присмотрелся зорко.
— Иркутянин? Многое, брат, решается, чересчур многое. Каждому думать и думать. Кому раньше, кому позже, но каждому! — И улыбнулся. — Терпи, казак. Приедем с миром — жизнь запоет на иной лад.
Темное, с густой просинью окно понемногу наливалось трепетно-алым огнем… Какие новые беды подстерегают, какие горести? Без них пока не обходился ни один шаг, били в хвост и в гриву, только поворачивайся. А может, прав командир? Выйдем-таки в люди, наперекор Антанте? Назад ходу нет, яснее ясного. Плоше других не буду, в стрельбе ли, в штыковом ли бою, выучили господа на свою голову… Попробуй укори меня: доброволец, красный солдат, и не какой-то мусорной команды, понимай! Ну, было кое-какое, не спорю, а что я мог? Вместе со Степкой — в тайгу, на еще более лютое маманькино горе?
И засосало с подмывом, засаднило, точно подал весть о себе застарелый шрам, в ушах ожил крик раненого кочегара: «Убоялись расплаты, с-сволочи, вот и восстали!»
Тут-то, на знобком рассвете, и подступило главное, от чего последние дни отмахивался руками и ногами, срываясь в разудало-отчаянный пляс… А ну, без уверток: почему ты все-таки в красных, Брагин? Мастеровые с батальоном поднялись, как один человек, и ты вослед, безвольной, мокрогубой скотинкой? Иначе б и не почесался, — знай брел бы по натоптанному кругу? Нет, хоть напраслину-то не пори. Дряни в тебе навалом, но не просто было, ой, не просто. Припекло — да не с той стороны, какую разумел кочегар, вовсе не с той…