– День благодарения, Адель, я с вами отмечать не буду.
– Я не выглядываю вас в окно, милая моя.
Миссис Гёдель теребила пуговицу жакета, связанного крупной вязкой. Энн какое-то время ее не трогала, давая возможность разрешить мелкие внутренние противоречия. На сердце у нее было тяжело. И куда только подевалась элегантная барышня с фотографии? В душе шевельнулось сострадание к этой пожилой женщине, а заодно и к себе самой, точнее к той старухе, в которую она, если не повезет, когда-нибудь превратится. Она еще могла себе позволить роскошь юношеских иллюзий, в соответствии с которыми человеку лучше умереть, чем стареть.
– Порой я бываю несносной.
– Спасибо за фотографии. Ваша чуткость меня очень тронула.
– Я была уверена, что вам понравится. Вас, девушка, развеселит малейший пустяк.
– Я тоже не люблю все эти праздники. Слишком много еды на столе и, куда ни глянь, везде члены семьи.
– Знаете, а я помню наш первый День благодарения в Принстоне. В тот раз директор пригласил нас в сногсшибательный дом. Из разговора я не понимала ровным счетом ничего. В те времена мне с трудом удавалось связать по-английски даже пару слов. Обилие блюд меня буквально очаровывало. Я такого не видела с тех пор как… По сути, такого мы вообще никогда не знали. Вы будете отмечать День благодарения в кругу семьи?
– Меня пригласил директор ИПИ.
– Вы у него в фаворе!
– Это больше напоминало приказ явиться на службу.
Энн раздвинула пальчиком две полоски жалюзи; уличные фонари красиво заливали своим теплым светом образовавшиеся после обеда лужи. По стоянке зигзагами двигалась череда теней. Близился роковой ужин, а она все никак не могла найти предлога, чтобы не встречаться с Леонардом. Он с большой долей вероятности явится на торжество, потому что никогда не упускал возможности испортить праздник в родном доме.
– В «Пайн Ран» я возненавидела День благодарения. Здесь у вас только два варианта: либо принимать невоспитанных ребятишек, чьи родители каким-то чудом отыскали адрес этого пансионата, либо дуться на весь мир в углу, не дожидаясь гостей.
Энн не стала спрашивать, ждала ли в этот день визитеров Адель. Журнал посещений в приемном покое давал вполне определенное представление о ее одиночестве. Она расслабилась, мучившее ее тревожное ожидание тут же исчезло.
– Мне казалось, вы любите детей.
– Я уже вышла из того возраста, когда нужно делать вид, что ты их обожаешь. Старики гоняются за мной с фотографиями своих потомков. Или размахивают почтовыми открытками с таким видом, будто это Божье откровение! Говорят патетично и выспренно. Возьмите, к примеру, Глэдис. Она всем рассказывает, что ее сын якобы представляет собой помесь супермена с Дином Мартином[45]. Почему, по-вашему, она так расфуфыривается? Не для того, чтобы очаровать очередную старую развалину, что бы она сама там ни говорила. Просто ей хочется всегда быть готовой к посещению, которое все откладывается и откладывается. Лучше вообще не иметь детей, чем вечно обижаться на их неблагодарность!
– Рэчел, моя мать, утверждает, что материнство – тот же Стокгольмский синдром. Родители, помимо своей воли, привязываются к детям, которые берут их жизнь в заложники.
– Своеобразное у нее чувство юмора.
– Вы полагаете, это шутка? Я в этом не уверена.
– Да будьте же вы снисходительнее! Вам везет, у вас есть семья.
Энн улыбнулась; снисходительность как раз и была ее главным недостатком. Она не воспользовалась преимуществами кризиса подросткового возраста и не попыталась ускорить развод, хотя отец с матерью уже дошли до точки кипения. Повзрослев, она не сумела возненавидеть родителей, как бы ей этого ни хотелось. Энн неизменно их любила, не требуя за это никакой платы, и желала, чтобы они отвечали ей тем же. Она убедила себя, что выражения любви и привязанности они приберегают на потом, и надеялась дождаться их, когда отец с матерью состарятся. На пороге вечности они наверняка испытают жгучее желание наконец с ней сблизиться. И он, и она постоянно опаздывали на свидания и встречи.
– Помимо прочего, семья – это яд.
– Особенно у вас.
Энн напряглась, после намека на ее еврейское происхождение внутри опять загорелся красный сигнал тревоги.
– Если я буду говорить о ваших близких, вы посчитаете меня нацисткой?
– Я не в восторге от ваших предрассудков.
– Это не предрассудки. Родственные связи в еврейских семьях настолько прочны, что человек от них просто задыхается. Большинство жителей Принстона когда-то бежали от войны.
Энн намотала прядь на палец и чуть было не сунула ее в рот, но подчинилась наставлениям матери, которые намертво впечатались в подсознание: «Не жуй волосы! А то подумают, что ты умственно отсталая».
– Вы смутились? Не стоит! Меня не обманешь, этот вопрос тревожит вас с самого начала. Я читаю ваши мысли: в глубине души у этой Гёдель таится что-то мерзкое, совершенно недостойное доброй австрийской католички. Или я ошибаюсь?
Оставив в покое прядь, молодая женщина закусила губу. Ее с детства преследовала старая семейная история, которую ей никто никогда не рассказывал, хотя ее присутствие зримо ощущалось во всем.
– Кто-то из ваших близких не вернулся из концлагеря?
Энн подавила острый приступ тоски; бабушки Джозефы больше не было, как и ее фотографий в серебристых рамках с черной каймой. Отец иронично называл их «Стеной плача». Пыльные, наваленные кучей книги; жара; запертая на три оборота ключа дверь; яблочный штрудель; игра на дрянной скрипке; считалочки на немецком – воспоминания сплелись в тугой клубок, который невозможно было переварить.
– Два дяди отца, не сумевшие вовремя уехать из Германии. И несколько других родственников, более дальних.
Адель беспомощно махнула рукой. Энн была готова слушать, но не прощать, и легкомыслие пожилой дамы жгло ее, как пощечина, нанесенная истории их рода.
– В 1938 году в Вене вы не замечали, что грядет что-то страшное? Вас ничего не смущало?
– В те времена у меня были другие проблемы.
– Как можно было сидеть и ничего не делать? Ведь людей грабили, убивали…
– Вы хотите дождаться от меня извинений? Услышать, что мне стыдно? Я не могу вернуться назад и никогда от себя не отрекаюсь, ни тогда, ни сейчас. Да, храбростью я не отличалась. Просто спасала мужа. А вместе с ним и свою жизнь. Не более того.
Энн с трудом поборола желание ей ответить. Ей так хотелось восхищаться Адель, обнаружить в ней некую высшую мудрость как результат нетривиальной судьбы. Никому не дано уйти от проклятого Гауссова колокола; истинность посредственности застила ей взор. Лично она предпочла бы ненависть.
– Не судите меня строго. Откуда вам знать, как бы реагировали вы, если бы вас поставили к стенке. Может, вели бы себя как героиня. А может, и нет.
– Я знакома с этой риторикой. Мне от нее не легче.
– Мне тоже приходилось терять на той войне близких.
В глазах Энн это не было оправданием, тем более в данном случае.
– Почему вы считаете, что я виновата больше Курта? Он же делал точно то же самое! Или, может, в вашем представлении это ум дал ему право ничего не видеть вокруг?
– Вы просто пытаетесь за него спрятаться.
– Если бы вам довелось почитать его переписку, вы бы сразу поняли, каким он был слепцом. Моргенстерн в ответ на это только улыбался. Наверняка чтобы его ободрить. Курт был занят только собой.
– Ваш муж был трусом?
– Нет! Просто он обладал удивительной способностью ничего вокруг не замечать. И абсолютно не выносил конфликтов. Даже если бы я решила реагировать, если бы смогла забыть о воспитании и страхе, мне все равно не удалось бы заставить его посмотреть правде в глаза. Курту было достаточно призраков Паркерсдорфа.
– Он использовал свои депрессии в качестве оправдания?
– Нет, скорее в качестве оборонительного вала, ограждающего его от реальности. Иногда.