— ???
— Это я сейчас такой. А видели бы вы меня, Ирочка, пяток годков назад… Оно ведь, знаете, — правильно… Не ушла бы, валялся бы и поныне. А ушла, откуда и сила взялась? Ну уж, думаю, браконьеры резали, зверье грызло, медведь мял: жив! А тут без бабы подохну? Вот и встал. Хромал вначале. Пару шажков на полусогнутых проползу, и пот градом. Сердце бьется, в ушах шум, в глазах салют первомайский. Ах ты, ядрена в корень, злость такая на себя! И вот результат! — Он усмехнулся и шутливо изобразил фигуру атлета. — Ну как?
— Класс!
К двери мы подошли уже заполночь, и, поковыряв ключом в замке, Валерий Иннокентьевич с укоризной взглянул в мою сторону:
— Так и думал, не запрет ведь.
Мне стало стыдно, и я, опустив глаза, смущенно пожала плечами.
Кирилла не было два дня. Я с замиранием сердца прислушивалась к малейшему шороху на лестничной площадке. Подбегала к окну на самый незначительный звук, который мог бы напомнить гул приближающейся машины. Я практически не выходила из дому, и в груди моей больно щемило всякий раз, когда я вспоминала елейное сюсюканье: «Кисик…»
Но на третий день, прямо с утра, когда я еще досматривала последний сон, а Валерий Иннокентьевич едва поднялся и только добрел до ванны, раздался резкий звонок в дверь.
Кирилл стремительно вошел, и глаза его излучали радостное возбуждение:
— Вставай!
— Здравствуй! — Он мог бы и не предлагать этого, я уже вскочила и распахнула руки, чтобы обнять его, прижать к свой растомленной сном груди.
— Быстренько одевайся, и поехали.
— Поехали! — согласилась я и стала натягивать джинсы. — Умоюсь вот только.
— Давай-давай! — подбадривал он меня. — Поторопись, нам некогда.
— Кирочка, я так рада видеть тебя! Я так ждала! Ты где был? Ну где, а? — Я что-то бормотала и, наспех заправив кровать, прошлепала босыми ногами в ванную.
В ванной шумела вода, и я поняла, что Валерий Иннокентьевич принимал душ.
Кирилл ходил за мной по пятам. Он постучал в закрытую дверь и крикнул:
— Ну, ты чего там? Не утоп? Мы торопимся!
— А вещи все собирать? — спросила я, уверенная в том, что Кирилл наконец-то разрешил все свои проблемы, и я уеду к нему. Сейчас. Навсегда! А сюда мы приедем разве что в гости. А как же! Непременно приедем в гости. Он такой лапочка, этот Валера. А жена у него — дрянь! И вообще, все жены — дряни. Как только замуж, так сразу и дряни. А я буду другая. Я буду любить и лелеять. Я не уеду в Данию или Голландию…
— Зачем все? — Кирилл несколько озадаченно хмыкнул.
— А, ну да, ну да! Мы попозже подъедем и заберем. — Я готова была согласиться с любым из вариантов переезда, лишь бы скорей оказаться вместе.
И правда, там, может, нужно прибраться вначале, постирать. Да мало ли чего? А за вещами можно всегда…
— Давай перекусим! У меня салат «оливье»! — Я кинулась на кухню и открыла дверцу холодильника.
— Нет, Ириш. Есть нельзя.
— Почему?
— Нельзя. Не положено.
— Ой, дурачок! Да у меня ника-ко-го токсикоза! Боишься, укачает? Не беспокойся!
— Нет, Ир. При чем здесь токсикоз? После наркоза может быть плохо.
— После… Чего?
— Я, понимаешь, договорился. Ты ничего не почувствуешь. Тебе укольчик…
Ужас переполнил меня. Тело тряхнуло леденящим ознобом.
— Кирочка… Ки-ира! — Я заскулила тонко и, вероятно, так пронзительно, что Валерий Иннокентьевич выскочил из ванны и, мокрый, нечесаный, со щеткой во рту и ошметком белой пены на подбородке, замер в дверном проеме.
— Я умоляю тебя! Я обо всем договорился! И у нас нет времени на разговоры, — причитал Кирилл.
Я поплыла в комнату, разгребая руками воздух, и в мгновенном изнеможении опустилась на краешек дивана.
— Кирюша-а-а, — выла я. — Кирочка, как же? Валера! Вы же говорили, что общее. Мне нельзя самолично? А ему? Ему самолично? Кирочка-а-а! Я не могу! — я сползла с дивана на пол, на колени.
Дыхание спирало, и руки инстинктивно цеплялись за полы Кириного плаща.
Капли дождя резко забарабанили по оконному переплету. Я повернула голову к окну, небо стремительно темнело. Или это черная пелена застилала мои глаза? Сквозь эту темь доносилось невнятное бормотание:
— Я думал, ты поймешь. Так надо. Надо. Если ты любишь меня… Так надо! Что скажут люди? Куда ты с дитем? А Лялька? Тебе всего-то семнадцать. Не время еще! Меня посадят. Мать твоя посадит! А так никто, ни одна живая… Никто не узнает. А потом у нас будет мальчик. Потом! Я разведусь, слышишь?
Я не могла ни выть, ни скулить, ни плакать. Слезы испарились. Или нет — они просочились куда-то в глубь моей души, как в жаркий песок.
Я бессмысленным взглядом блуждала по комнате, выхватывая из черного марева то преломленный овал блюда, на котором плавились желтым густым воском крупные яблоки гольден, то белый крест в дверном проеме: там, вероятно, расставив руки, стоял Валера, то тяжелые складки зеленых гардин.
Шершавый, сухой стон комом застрял в моей груди, и я силилась выдохнуть его, но тело било противной дрожью, и ярость медленно, но неотвратимо закипала в моей крови.
Черный фон постепенно становился алым, и мой зрачок в этом алом мареве зацепился за некий предмет, а мозг вычленил его роковую необходимость.
На журнальном столике, рядом с блюдом, заполненным яблоками, лежал кухонный нож. Неимоверная сила метнула меня к этому сталистому жалу, сулящему освобождение от боли. Луч лезвия мгновенным огнем вспыхнул у лица и с мягким хрустом, будто в яблочную мякоть, вонзился в тело напротив.
— Ох…
Я глянула вниз, туда, где, как мне казалось, должен был лежать Кирилл. Красная пелена спала, и я обмерла.
На полу, опершись на один локоть, полулежал Валерий Иннокентьевич. Лоб его, покрытый испариной, был белым, как тот клочок пены на подбородке. По плечу гранатовыми зернышками скатывались капельки крови.
Розовые губы растянулись в гримасе усмешки.
— Эх ты, вояка! А если б убила? Ну, кто-нибудь подсобит? — Он скрипнул зубами, с трудом поднимаясь, и посмотрел на Киру. — Надеюсь, ты не обиделся, что я так грубо оттолкнул тебя?
Кирилл монументально замер, лишь ресницы его едва вздрагивали. Он неотрывно смотрел на лежащий у ног нож и шевелил губами.
Валерий Иннокентьевич перевел взгляд на меня и ободряюще подмигнул черным глазом.
— Не боись, залечим.
И тогда я вдруг почувствовала, как шершавый комок в растрескавшейся от невыносимого жара груди стал обволакиваться живительной влагой. Тугой узел отчаяния, доселе сжимавший сердце, ослаб, и тело внезапно стало необъяснимо легким. Валерий Иннокентьевич отшвырнул нож ногой и пошел к ванной. Он неловко задел раненым предплечьем дверной косяк, оставив на нем красную полоску, глухо матернулся и зажал порез другой рукой.
— Не боись, залечим, — непонятно для кого повторил он и, перефразируя известный шлягер, запел: — То ли еще было, ой-ой-ой…
Трубы в ванной загудели, и, прежде чем раздался плеск воды, некто во чреве водоснабжающей системы пару раз хрюкнул и надсадно взвыл.
День понемножку расходился. Сквозь серую морось выглянул игривый лучик, небо слегка просветлело, и комната стала заполняться разнообразными уличными звуками.
Где-то вдалеке звякнули молочные бидоны, залаяла собака и засвистела пичужка. Смех детворы, считалки и дразнилки, шорох подошв о влажный асфальт — вдруг разом хлынули в растворенное окно и наполнили душу такой острой и глубокой печалью.
Кирилл осторожно, словно боясь оставить отпечатки пальцев, поднял нож, отнес на кухню, затем вернулся и, тоскливо глядя сквозь меня, тихо сказал:
— Как страшно…
Лицо у него было растерянное, он подушечками большого и указательного пальцев правой руки сотворил над глазами как бы козырек от света и погрузился в глубокую задумчивость.
— Как страшно… Как страшно, — то и дело раздавался едва уловимый выдох.
— Пойдем, — окликнула я. Он без сопротивления, подобно зомби, ссутулившись, зашаркал к выходу.