— Ага. Влип, а как же! Когда б ты в свои сорок еще и соображал изредка.
— Но я люблю ее. Это не блажь идиота! Ты-то любил когда? О-о… Знаешь… Не каждому дано.
— Любишь? Ты себя любишь. Что, я не вижу: ножки, попка… Еще бы! Семнадцать! Тебе когда столько было? То-то, уже без костяшек и не сосчитаешь. А я тебя тогдашнего помню. И Хельгу твою помню. Мадьярочка такая, шебутная, сообразительная, глазки сверкают. А какие собачьи пляски вокруг нее вились. И мне морду бил, помнишь?
— Помню. А чего подкатывал?
— Да не подкатывал.
— Подкатывал. Сам виноват! Не знаю, что ли?
— Ну, если мы сейчас выяснять станем, кто в чем виноват, мы в таких дебрях заблудимся, что там и усохнем.
Жучок ревности закрался мне в грудь и тихонечко подтачивал сердце.
— Чего выяснять, годы прошли уже. Даже если б подкатывал, кто знает, как лучше. Может, живи я с ней, и моя семья не разрушилась, и у тебя бы другая была. Я не к тому. Ты Хельгу-то потому и выбрал, что себя любил. Те же ножки, та же попка… Они похожи. Слушай, а я ведь сейчас только понял, как они похожи, а? Ну-ка, вспомни свою в те годы? Может, потому на Ирке и зациклился, а? Как жертву наметил, и…
— Нет, Валер. Я люблю ее. А свою не любил. Вот там — да, правильно, пляски собачьи… Поединки, азарт. А здесь нет поединков. Я люблю ее. Сегодня ночью…
— Вчера.
— Что вчера? — не понял Кирилл.
— Вчера ночью, если ты о прошлой ночи, то сегодня уже прошло.
— А… Да ладно тебе… Я как другу, а ты… — Кира замолчал.
— Кир, а правда — вчера. Потому что — вчера.
— Нет, ну ты и…
— А дай мне по морде!
— Зачем?
— Да так просто.
— Ну, что я, съехал? Еще чего?
— А за Хельгу давал.
— Так то когда было. Сто лет… Тогда и давал, а сейчас чего?
— Так просто! Ну дай, слабо? Слабо??
— Отстань, говорю.
— Вот видишь, слабо. Слабак ты. Ты такой слабак, что даже любимую свою ко мне привез. Ко мне! А я — один. И песок, как ты изволишь выражаться, не сыплется. И то, что у тебя вчера ночью, у меня, может, завтра.
— Ну… Ты! Ты чего? В детстве уронили? Как с самоваром, не протекает? — Кирилл перевел разговор на более безопасную, как мне сначала показалось, тему.
— А чего?
— Починю сейчас. Мне это враз. Забыл, что ли? — Кирилл, видимо, привстал, потому что послышался грохот отодвигаемой табуретки.
— Ага! Забыл, представь. Ну, почини! — Валера тоже привстал, и вторая табуретка с идентичным грохотом продвинулась по полу.
Потом она, похоже, упала и задела плиту. Наверное, ее пытались подхватить, но неудачно, потому что со стола посыпалась посуда. А может, Кирилл и впрямь начал «чинить самовар», но как-то уж быстро все стихло.
Затем кто-то из них зашуршал веником по полу, собирая на совок осколки и ссыпая их в мусорное ведро. Некоторое время на кухне было тихо, потом Валера стал напевать себе под нос какой-то незамысловатый мотивчик, который из нечленораздельного мычания оформился в тихую и печальную песню:
Среди миров, в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя,
Не потому, чтоб я ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у нее одной ищу ответа,
Не потому, что от нее светло,
А потому, что с ней не надо света…
— Нет, Валер. Я люблю ее. Я врос в нее. Весь, до каждой нервиночки врос. Сегодня ночью… — Пьяный голос Кирилла задрожал, как натянувшаяся струна.
— Вчера.
— Ну, пусть вчера! Пусть! Вчера ночью я смотрел, как она спит. Понимаешь, просто сидел и смотрел. Мы ведь уже почти год знакомы. А тут просто сидел рядышком и смотрел… Грудка маленькая, остренькая, ключицы тоненькие, как фарфоровые. Губки, носик точеный, ну прямо — куколка. Хрупкая. Коснусь — рассыплется. И так захотелось дотронуться. А кожа горячая. И поплыло перед глазами… Я люблю ее. С ума схожу просто! А Хельга… Всю жизнь меня волочет, как мешок с дерьмом. Будто не в паре мы, а так — пристяжной я вроде. Да ладно, чего там, ты же про меня больше моего знаешь. И то, что я тебе сам, и то, что со стороны. Я-то себя со стороны разве что в зеркале…
— Ха! А помнишь Краскову? Ну, как же, Светку! — Валера как-то не к месту развеселился, и вряд ли Кирилл был способен затуманенным мозгом перестроиться на какие-то отдаленные воспоминания, но он все же буркнул что-то вроде: «Угу…» — и снова умолк. И Валера молчал.
Я понимала, что оба они сейчас каждый в своем. Но тут Валера снова коротко хохотнул, и Кирилл вздернулся:
— Ну, чего тебе смешно? Ну да, в зеркале! Что тут смешного?
— Краскова крышей тронулась давно… Я к ней с Имиком пришел, ну, цветочки там, конфеточки. Имик все как-то к ней льнул, пойдем, говорит, подсобишь, а то я сам не осмелюсь.
— А-а-а. Имик! Да-да-да. Помню-помню. — Кирилл оживился. — Такой пухленький был, прыщавенький. Помню. Точно! Во! И Светку, ну да!
— Так мы еще про крышу не знали. Глазки у нее так иногда странновато поблескивали, чудила изредка, так кто не чудит? Каждому — свое. А тут заходим, дверь открыта. Светка голая, и грудки, как ты говоришь, остренькие, и носик точеный, а кожа — бе-лая, мраморная прямо. Ну, или как там у тебя?
— Фарфоровая.
— Во! Правильно — фарфоровая. Мы к ней, а она в зеркало смотрит и нас вроде как не замечает. Имик ей, мол, с легким паром. Мол, когда из ванны, надо бы дверь закрывать, а то мало тут шастает. Народец у нас разный. А она — ноль на массу. И в зеркало так подозрительно смотрит, а потом и говорит. В зеркало, стало быть, говорит, а нас будто и нету.
«Эй ты, — говорит, — если носок не отдашь, за себя не ручаюсь». — А я тут только и заметил, что на ней один носок. Белый такой, вязаный.
Имика застопорило. «Свет, ты что?» А она как заголосит, как запричитает: «Мамка, как болела, носки вязала. Потеряешь носок, сказала, помрешь! А эта сучка умыкнула. Помру я теперь! Люди добрые!»
У меня в животе похолодело. Пойдем, говорю Имику, пойдем. А он меня отодвинул в сторону и сам к Светке. Целует ее, обнимает, убеждает, мол, не брала она, не могла взять, это же отражение. «Вот, смотри, это кто?» И на себя показывает. «Ой, Имичка!» — «А там кто?» — и на отражение. «Ты что, — говорит, — дурак? Ты это». — «А это кто?» — и на нее пальцем. А она у виска крутит пальчиком: «Да я же это». — «А там кто?» Она в зеркало глядь и давай орать: «Что ты ее прикрываешь? Я же не дура! Смотри, у меня один носок. Мой! Мамка вязала! И у нее такой же! Ну что? Ну что? Она и умыкнула! А ты покрываешь!»
Я конфеты бросил, бутылек и бежать оттуда. А Имик остался. По сей день с ней. По городу гуляют, мальчишки в них камни швыряют и орут: «Светка, Светка, в мозгу табуретка!» А ты говоришь, любовь. Вот она — любовь.
Они снова замолчали. Я представила Имика и Светку. Как они идут по городу, как он приникает к ее плечу, а она, покорная и спокойная, бредет рядом с этим толстым и прыщавым рыцарем своей мечты. И ей хорошо. Что ей эти шакалята, которые только и могут издалека швырять в спину камни, когда рядом с ней такой верный и доблестный Имик.
— Не дай мне Бог сойти с ума. Пусть лучше посох да сума, — задумчиво произнес Кирилл.
— Пушкин?
— Не знаю. Где-то слышал, а чье — не знаю. Ну ладно, пойду я…
— Куда? Ложись у меня, утром поедешь.
— Не, Валер, пойду. Ты уж Ирку-то приюти, а? Мне разобраться бы со своими… Пойду. Машину пока здесь, завтра заберу, лады?
Кира вздохнул полной грудью, расправил плечи, я даже услышала, как трещат косточки вытягивающегося позвоночника, и поднялся.
— И ты это… Смотри… Сам знаешь.
— А то!
С уходом Кирилла покой и размеренность поселились в моей душе. Каким-то женским чутьем уже в ближайшие дни я ощутила в себе происходящие перемены.
Ни тошноты, ни боли в груди, ни смены гастрономических пристрастий не было и в помине. Но странные токи окутывали мою плоть незримым сиянием и замыкались в своей самодостаточности.