Я помню всех моих друзей и товарищей, о каждом из них хотелось бы рассказать много хорошего. Но тогда пришлось бы писать многотомные воспоминания.
Люди с оловянными глазами
Есть люди, к которым с первого знакомства бессознательно возникает скрытое чувство неприязни.
По заданию политотдела разбирал я щекотливое дело одного начальника госпиталя, назовем его Дутовым… Если бы мне предложили охарактеризовать его одним словом, я, не колеблясь, ответил бы: «барин» или «вельможа».
Холеное, сытое лицо, равнодушные глаза и слащавая улыбка. Чистенький, словно только от портного, костюм. Новенькая портупея. Аккуратно подстриженные ногти, которые он то и дело подчищал перочинным ножичком. Ровный, как струна, пробор. Хромовые сапоги с модным носком. А как тщательно он разжевывал ломтики мяса! Обедал? Нет, он питался! Где это все происходило? Дома, на даче, в ресторане? Нет, на фронте!.. Как он был не похож на хирургов его же госпиталя, с их зелеными от усталости и ночной работы лицами! Да, он вовремя спал, вовремя ел и, конечно, только отлично и только для него персонально приготовленную пищу. Он жил растительной жизнью, не делая никаких попыток вникнуть в смысл происходящих событий, в судьбы товарищей, не заботясь о раненых. А начальство им любовалось. Его ставили в пример.
И все же его истинная сущность вскоре всем стала очевидной.
— Почему вы отказываете ночным сменам операционных бригад в дополнительном питании? — спросил я.
— А какое они имеют на это право? Они съели свой суточный рацион. — При этом кусочек шоколадки отправился в его рот. — В кипятке им никто не отказывал. Пусть подадут письменное предписание, тогда я буду кормить ночную смену! Не идти же мне за них на скамью подсудимых? Этого еще не хватало!
Я промолчал, хотя мне было известно, как широко он угощает своих дружков из управления, сколько продовольственных посылок он успел отправить своей семье в Ташкент, знал я и о том, что так называемая закрытая столовая для местного командования обеспечивается сверх нормы.
— Помилуйте! — воскликнул я. — При чем здесь скамья подсудимых? У вас есть ежедневная и немалая экономия продуктов — ведь тяжелораненые и послеоперационные, кроме глотка воды, в рот ничего не берут!
Он встал. Некоторое время молчал. Размеренным, точным движением отправил в рот очередную порцию шоколада и негромко сказал:
— Я попытаюсь выяснить в интендантстве.
— Полагаю, тут и выяснять нечего. Разрешите, я вместо вас выясню, — и, не дождавшись ответа, тут же позвонил главному интенданту фронта. Коротко изложив ему обстоятельства, попросил разрешения на использование выписанных, но неизрасходованных пайков для питания хирургических бригад, работающих в ночных сменах.
И нарочно громко переспросил: «Писать вам нет надобности? Оформлять актами с ссылкой на устное разрешение? Благодарю! Понял».
Вы, может быть, так оформляете в своем госпитале, а у меня другие порядки! — закусил удила вельможа. — Повторяю, пока у меня не будет письменного указания, расходовать государственные продукты никому не позволю! Я тоже «ученый»!
Что-то все-таки его проняло. С поразительной жадностью он выпил, не отрываясь, стакан воды и вставил в замысловатой формы мундштук папироску, извлеченную из палехской шкатулки.
— Курите! — предложил он мне.
— Курю только собственной набивки. Перейдем к делу! — говорю я. — Не столь давно к вам обращался врач с просьбой отпустить его на трое суток повидаться с семьей. Вы категорически отказали, ссылаясь на запрещение отпусков. Отпуск отпущу рознь. Врач хотел повидаться с семьей, которую едва разыскал. Он непрерывно в течение года с лишним проработал на передовой, был ранен и лечился, не выезжая за пределы своей армии. Врач-труженик, прекрасный работник! Всем это известно!
— Он у меня работает всего два месяца. Пусть себя проявит, покажет мне, каков он есть на самом деле! Проявит себя в общественной, политической и научной работе.
— И в общественной? — переспросил я.
— А как же иначе?
— И в политической?
— Совершенно верно!
— И в научной?
— Не могу понять, почему вас это так удивляет? Должен же он заслужить себе отпуск! Этак все разъедутся, а мне за них отдуваться!
Я едва сдерживал себя:
— По вас не видно, чтобы вы здесь за всех отдувались.
— Вы не смотрите, что у меня такой вид. Я очень больной человек, — отвечал он без малейшего смущения. — У меня стенокардия и радикулит.
Попыхивая папироской, он безмятежно смотрит на меня. От него повеяло такой непробиваемой твердолобостью, что мне вдруг захотелось выйти на свежий воздух.
В мирное время «образцовый» служака, в советско-финскую войну он очень ловко сумел вместо себя послать на фронт своего товарища из гарнизона. Когда началась Отечественная война, по дороге на фронт он «заболел» аппендицитом и через приятеля из управления кадров вернулся в родной город на Волге. Война снова вымела его из города на фронт. Выехал. Но… опять какая-то неведомая сила вернула его к тиши тылового города. Только осенью 1941 года отбыл он на фронт.
— Не можете ли вы кратко рассказать, — спрашиваю я его, — что вы сделали, чтобы улучшить работу?
Недовольно выпятив нижнюю губу, он ответил фразой, которую я до сих пор не могу забыть.
— Служил! Этим все сказано. Не воровал, не обманывал! Разве недостаточно?
— Теперь послушайте меня. Сомневаюсь, чтобы вам кто-нибудь и когда-нибудь говорил то, что скажу я. Может быть, это пойдет вам на пользу. Вы считаете себя морально устойчивым, а завели гаремчик из трех сожительниц. Не спорьте, знаю, могу по фамилиям назвать. Одной из них вы ухитрились лично сделать аборт. Не отрицайте! Могу указать день, число и месяц! Пользуясь своим служебным положением, вы через приятелей — начальников санитарных поездов — отправили за три месяца пребывания на фронте пять весьма весомых продовольственных посылок. Никакой болезни сердца у вас не было и нет! Не лгите! Вы здоровый человек. Вспомните ваших трех сожительниц. В ночь на двадцать второе августа, когда санитары, надрываясь от работы, несли мимо вашего кабинета раненого, вы, разъяренный, что они осмелились потревожить ваш покой, выскочили в коридор в нижнем белье и набросились на них бранью. Тоже не было? Ах, было! Вы дошли до такой наглости, что умудрились вызывать к себе секретаря партийного бюро для уплаты взноса!
Он сидел, не шелохнувшись.
Были и другие: самодуры и самоуверенные невежды, претендовавшие на руководящее положение. Один из таких горе-руководителей вспоминается мне до сих пор.
— Зажирели!.. Разжалую!.. На фронт отправлю… в окопы!.. — то и дело стращал новый начальник управления госпиталями своих подчиненных.
Он весь был пропитан той военной кастовостью, которая отличала людей, попавших со школьной скамьи на военную службу в старой русской армии. Мысль его не шла дальше готовых формул. Служил он до войны в небольшом госпитале Смоленского гарнизона. По утрам не спеша занимался физической зарядкой, завтракал и отправлялся на службу. Принимал рапорт дежурного, подписывал немудрящие бумажки, заходил в отделения; так проходил день, второй, неделя, месяц. Так шли годы…
Годы приносили сперва «шпалы» на петлицах, потом появился «ромб», в перспективе был второй. Война принесла новые заботы. На его плечи взвалили тяжелый груз управления госпиталями фронта. Нужно было принимать смелые, твердые решения продиктованные быстро меняющейся боевой обстановкой. А он совершенно не был на это способен.
Он держался правила, что первая правительственная награда должна быть ему а потом уже его подчиненным. В феврале 1942 года принес я на утверждение наградные листы на своих врачей, сестер, санитарок: Минина, Письменного, Кукушкину, тетю Машу, Клаву Голикову и других. Люди были достойные, не раз выполняли свой долг под огнем противника, с первого дня войны работали, не щадя своих сил и жизни, — словом, лучшие из лучших…