— Папаша, — сказал ему Будаев — нас четверо вооруженных, ты один. Не хватало, чтобы ты нас застрелил. Бог от немца миловал, а ты, русский человек, хочешь нас убить.
— Вот что, гражданин, — официальным тоном сказал Минин, — уберите-ка вы по-хорошему свою пушку и скажите: чего вы от нас хотите?
Грозный гражданин оказался сторожем складов, принадлежащих не то какому-то Союзпромбумтресту, не то Союзхозпрому; склады эвакуировали после первой бомбежки Вязьмы еще в июле; два месяца старик не получает зарплаты. Мы просто разрешили сомнения ретивого сторожа: предложили ему перейти к нам на службу, пообещав все соответственно оформить.
Прошло три дня. Залитое светом, сверкающее белизной помещение, деревянный, чисто надраенный, как на корабле, пол, врачи и сестры в хрустящих, накрахмаленных халатах с масками на лицах у длинных рядов перевязочных столов — все это радовало нас до слез. Наше состояние понималось всеми здесь присутствующими, оно было выражено и в улыбках и в той подчеркнутой заботливости, с которой персонал заканчивал последние приготовления к приему раненых.
В глубине перевязочной, у стены, стоял столик для старшего хирурга смены, ближе к выходным дверям за перегородкой разместили рентгеновский кабинет и операционную.
Над каждым столом — а их было двадцать — висела подвижная на шнурах электрическая лампа. В операционной бестеневые лампы создавали все удобства для производства операций. Из перевязочной вели две двери: одна — в помещение для приема раненых, другая — в помещение, где собирали перед отправкой тех, кому уже оказали помощь и определили, сколько времени и где лечиться.
Девушки заботливо украсили столы букетами полевых цветов. Скромные васильки, иван-да-марья и ромашки радовали глаз раненых.
В отделении Минина работа пошла полным ходом. Во дворе на траве отдыхали человек пятьсот, в приемное отделение в это время впустили около трехсот раненых. Умело расставленные люди, система сквозных дверей, не позволявшая сталкиваться; входящим и выходящим, помогали добиваться порядка.
Наконец-то мы наладили сортировку ходячих и костыльных раненых. После сортировки раненые со сроком лечения свыше 30 дней эвакуировались в тыл по железной дороге, со сроком лечения в 20 дней — в госпитали для легкораненых, со сроком в 8—10 дней — в батальон выздоравливающих, требующие оперативного вмешательства в ближайшие один-два дня и температурящие направлялись в полевые подвижные госпитали. У нас оставались наиболее тяжелые раненые, требовавшие неотложной хирургической помощи.
Благодаря такой сортировке ППГ перестали работать с двукратной и трехкратной перегрузкой и смогли значительно улучшить качество лечебной работы. Сократилось и количество машин, занятых перевозками от нас в полевые госпитали и от них на эвакуацию. В то же самое время и СЭГ мог уделить больше внимания носилочным раненым и добиваться большей эффективности в их лечении.
С разрешения командующего фронтом у нас были созданы команды выздоравливающих. Они оказались заботливыми няньками и помощниками сестер, не страшились необычной работы, до которой, кстати сказать, охочих не очень много в мирное время.
Без излишней суеты они деловито выполняли свои непривычные обязанности.
Навсегда запомнился мне минометчик Никита Лукичев с Нижне-Исетского завода. Уже немолодой человек, он спокойно, без устали сновал от одного раненого к другому, кому помогал зажечь спичку, кому написать письмо, кому свернуть папироску, кому дойти до машины. Делал он это все с такой сноровкой, будто занимался этим всю жизнь. С Лукичевым мне пришлось встречаться на протяжении войны трижды. Думаю, что и он не забыл того вечера, когда при форсировании Немана мы, несколько врачей, стояли у его кровати, решая, как сохранить ногу славному уральцу.
Кроме отделения для легкораненых, мы ввели в действие отделение для лечения газовой гангрены, подземные и наземные операционные, перевязочные блоки, выстроили землянки для тяжелораненых. Постепенно госпиталь начал принимать очертания военно-полевого хирургического комбината большой мощности. Конечно, не так легко это досталось! Но с какой гордостью и нежностью говорили мы о новорожденных отделениях! Одна за другой открывались палаты для шоковых, ожоговых раненых, кабинеты для переливания крови, гипсовальные.
Дни становились короче, ночи холоднее. Начсанфронта звонил каждый день. Два раза, три раза в день. Приезжал сам. Требовал. Просил. Ругал нещадно.
Мы и сами видели, что раненые начинают по ночам мерзнуть. Мне стали сниться печки: голландские, круглые, русские, изразцовые печи с трубами и без, буржуйки времен гражданской войны. Попробуй, достань эти проклятые печи или хотя бы железо для них, когда печкомания охватила все госпитали и тыловые части, расположенные вокруг Вязьмы. Вспоминая сейчас, сколько мы затратили усилий, чтобы сконструировать наиболее эффективную и в то же время экономичную печку, мне хочется и плакать и смеяться. О печках стали говорить на партийных собраниях, на совещаниях!
Комиссар Савинов лишний раз преподал молодым коммунистам урок, как надо бороться с трудностями. Он побывал в железнодорожных мастерских. От них почти ничего не осталось, и все же люди, продолжая работать в сараюшках и подвальчиках по-прежнему ремонтировали паровозы. Оттуда с инструктором горкома поехал по другим предприятиям, и сотню печек обещали нам не позже чем через трое-четверо суток.
— А трубы, а распроклятые колена? — спросил я.
— И трубы и колена к ним будут!
Наступило двадцать пятое сентября. В седьмом часу вечера, как и обещал, приехал начсанфронта. Он был необычно суров. Я решил проявить выдержку, хотя кислые мины чиновников из его управления вывели меня из себя. «Дай, — думаю, — пополирую у них кровь немного».
— Пойдем в отделения, нечего засиживаться в штабе, — сразу предложил начсан фронта.
В бараке эвакуационного отделения начсанфронта толкнул ногой дверь и замер в крайнем изумлении. За ним остановились и остальные. В бараке было множество народу. Возле каждой печки сидели группами раненые и мирно беседовали, покуривали исподтишка от сестер папироски, попивали чай из видавших виды закопченных солдатских котелков и кружек. В разных местах слышались песни и смех.
— Так-так, значит, втихомолку выполнили мое приказание и радуетесь? — улыбаясь спросил начсанфронта.
— А чего шуметь! У нас народ тихий, кричать будем после войны! — ответил Степашкин.
— Но нары все же не успели сделать, — указал начсанфронта на группу раненых, лежавших на матрацах у стен бараку.
— Сегодня закончим, — все так же не спеша сказал Степашкин. — Пройдемте на вторую половину. Там скоро закончат и перейдут сюда.
— Так-так. По правде сказать, не ожидал, не верил. — И уже, повернувшись к начальнику управления госпиталями Костюченко, стал пробирать его: — Какого же черта вы мне доносите всякую непроверенную чепуху? Госпиталь под самым носом у нас, и вы не знаете, что у них делается. Эх вы! Пошли!..
На подступах к Москве
Вязьма приобретала значение главного прифронтового города, узла Западного фронта. Окрестности все больше и больше заполнялись войсками, обозами, танками, артиллерией, машинами. В Вязьме разгружались воинские эшелоны, сюда направляли для отдыха и переформирования поредевшие в боях части.
Наши войска вели тяжелые, ожесточенные бои, отчаянно дрались за каждый метр родной земли, обильно поливая ее своей и вражеской кровью. Начались усиленные бомбежки всех коммуникаций: станций Вязьмы, Мещерской, Новоторжской…
Около двух часов второго октября меня вызвали к телефону. Один из работников Санитарного управления глухим голосом передал: Немедленно направьте в первый эшелон штаба две, а еще лучше три бригады хирургов и пять санитарных машин, захватите побольше перевязочного материала.
Не успел я приступить к выполнению этого приказа, как снова был вызван к телефону.
Кроме тех пяти машин, вышлите еще пять. Понятно? — в голосе говорившего заметна была растерянность.