Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В ночное время и в часы больших поступлений раненых приходилось поднимать и отдыхающие смены. Был брошен лозунг: «Каждая сестра, каждая швея, повариха, санитарка, каждая работница-общественница завода-шефа должна выходить по крайней мере одного тяжелораненого». Это полезное начинание вскоре было подхвачено всем коллективом.

Ежедневно начальник нашего штаба Шулаков приносит на доклад рапорты врачей, сестер, санитаров, общественниц с просьбой отправить их на фронт.

Мы произвели своеобразный подсчет.

— Сорок три процента сотрудников подали заявления по одному разу, шестнадцать — по два раза; тринадцать процентов — по три и четыре раза; итого три четверти всего персонала, — сообщил я на общем собрании. — Что случилось бы, если бы мы вняли этим благородным стремлениям? Сегодня нам не с кем было бы лечить раненых. Мне так же, как и вам, хочется быть в самых первых рядах войск, но дисциплина есть дисциплина. Нас поставили там, где мы более нужны, и мы должны порученное дело выполнять с честью.

После собрания Шлыков попросил нас с Шуром немного задержаться:

— Поразительно много за последние дни поступает раненных в голову. У меня есть одно предположение.

— Какое?

— Каска…

— Что каска?

— Не надевают каску перед атакой и во время обстрела.

— Надо как следует проверить у раненых. Вы понимаете, Александр Архипович как могут быть важны для фронта ваши выводы?

В течение полудня Шлыков и Шур с двумя писарями опросили около двухсот раненных в голову, состоявших на лечении у нас и в других госпиталях. Беседовали врачами и установили у некоторой части бойцов пренебрежительное отношение к каске как защитному средству, а в результате непомерное увеличение ранений в голову во время атак, бомбежек и обстрелов… Командующий фронтом Г. К. Жуков проявил большой интерес к нашему сообщению и немедленно издал приказ об обязательном ношении касок. Результаты сказались незамедлительно: кривая роста ранений в голову резко упала.

— Опять привезли неизвестного тяжелораненого, — как-то сообщил мне Ковальчук. — Ничего не удалось у него узнать. Положение его безнадежно. Без сознания.

— Нет ли фамилии на фуражке? Красноармейцы иногда пишут свою фамилии на внутренней стороне фуражки.

— Он поступил без головного убора.

— А других раненых вы не пробовали опросить?

— Опрашивал, его никто не знает.

— А в вещевом мешке что у него нашли?

— Белье, табак, патроны, капсюли от гранат, консервы и пачку детских рисунков, больше ничего.

— Вы не захватили рисунки?

— Нет, — удивился он. — Там ничего не написано.

— Прикажите принести их.

Через несколько минут Ковальчук принес рисунки.

— Обычные детские рисунки — подарок отцу на фронт.

И вот рисунки, сделанные простым карандашом на листках ученической тетради и акварелью на бумаге для рисования, лежат на столе. Некоторые подписаны, другие без подписи, на некоторых только одно слово «Папочке», на других — «Дорогому папе от сына Сережи. Папочка, приезжай скорее домой. Я тебя очень люблю». Рисунков штук тридцать, видимо, Сережа регулярно писал отцу на фронт. Меня особенно тронул один рисунок: деревня, обрыв, на маленьких санках ребенок с собачонкой в руках внизу подпись: «Наш Тузик».

Как найти сына или жену умирающего от раны красноармейца? А что, если попросить радиокомитет объявить по радио, что разыскивается автор рисунков? Можно попытаться запросить впереди лежащие медицинские пункты, как мы это делали не раз, но вряд ли в настоящее время можно рассчитывать на успех. Желание узнать имя бойца однако, пересилило, и я, не мешкая, набросал письма: одно в радиокомитет, другое в несколько медицинских пунктов, расположенных вокруг нас. Передав Савину письма и рисунки, я объяснил, что надо действовать безотлагательно. Особо понравившийся мне рисунок я положил в свою заветную папку: когда-нибудь, даже если не удастся ничего разузнать, я вспомню о неизвестном мне мальчике и его отце. Из четырех частей прислали списки раненых, отправленных к нам, и список бойцов, пропавших без вести, с адресами их родных.

Мы написали письма по этим адресам, почти не надеясь на ответ. И когда мы уже потеряли всякую надежду, почти в одно время получили ответ из радиокомитета от двух матерей Сереж. Одна мать писала, что она слушала передачу по радио, у нее есть сын Сережа, он действительно посылал отцу на фронт рисунки, их было три или четыре. Ее мужу тридцать шесть лет, на фронте с первых дней войны… Это было не то: возраст не сошелся. «Нашего» Сережу мы нашли, получив второе письмо от его матери из Абакана: она прислала рисунки сына с надписями. Почерк и характер рисунков не оставляли больше сомнений: все совпадало. Но мы боялись проявить неосторожность и снова написали семье. И только тогда, когда мать Сережи прислала фотографию мужа, сомнения исчезли. Все, кто принимал, кормил, лечил сережиного отца, подтвердили тождество. И тогда мы написали семье бойца о последних днях его жизни.

Советские войска уже полностью освободили Московскую и Тульскую области. Бои шли неподалеку от Можайска и Вереи. Не исключалась возможность, что не сегодня-завтра и мы тронемся вперед. Всем нам не терпелось поскорее добраться до до знакомых мест… Вязьма… Новоторжская…

…Из лагеря смерти под Можайском привезли в госпиталь тех, кого удалось там спасти. Чистые, выбритые, одетые в белоснежное белье, освобожденные отличались только необыкновенной худобой и бледностью, какая бывает у людей, долго не видевших света.

Одни из них попросил меня присесть у его койки.

— Я командир авиационного звена старший лейтенант Георгиевский. Хочу рассказать вам перед своим полетом в стратосферу, — горько улыбнулся он, — почему я попал плен. Мне все равно не жить. Сегодня ночью или завтра меня не станет.

Наш разговор стоил ему больших усилий, он сразу покрылся потом. Кожа была совсем прозрачной, губы сухие, синие. Но, напрягая все силы, чтобы не потерять нить разговора, летчик сбивчиво рассказывал о своей прошлой жизни, о семье, оставленной в Вольске, о жене и дочери Наташе, родившейся за полгода до войны, о школе летчиков и командире авиационного полка Сарычеве, о боевых полетах по тылам врага…

— Сейчас… — сказал он, вытирая полотенцем пот с лица, и, сильно закашлявшись, оставил на полотенце свежие сгустки крови. — В январе летали бомбить порт Пиллау. Подбили меня ночью на обратном пути… Раненным попал в плен, скрыл, что командир звена… Избили, Топтали сапогами, били шомполами… Отправили в лагерь. Два раза бежал, ловили… Присягу не нарушил, чести Родины не продал. — Он опять закашлялся и, прижимая к губам полотенце, устремил на меня тускнеющие глаза. — Партии всегда был верен… напишите матери… жене… Все время, с ними вместе…

Он прилагал последние усилия, торопился сказать о самом главном, о самом святом, что поддерживало его в часы суровых испытаний, — о том, что верность Родине и партии он сохранил до конца, что она неотделима от любви к своим родным — к матери, жене, ребенку.

И сознание до конца выполненного долга наполняло его гордостью в тот последний час, когда не лгут ни себе, ни окружающим.

С Малой земли

Как-то мы получили срочный запрос из Центрального партизанского штаба за подписью К. Е. Ворошилова: разыскивалась раненая Евгения Павловна Гречкина. Ее доставили к нам прошлой ночью с полевого аэродрома. Девушка лежала в послеоперационной палате и, облокотившись на стоящий рядом с койкой стул, писала левой рукой.

Когда я подошел, она сделала было попытку встать, но на нее набросились Шур и Минин:

— Лежите, лежите. Изволите ли видеть, требует, чтобы ее во что бы то ни стало выписали и, мало того, дали ей письменную справку, что она может продолжать дальнейшую службу.

— Какую службу и где? — поинтересовался я.

— Этого она не говорит. Партизанка, и все. Но вы подумайте сами, — продолжил Минин, разводя руками, — за ней надо понаблюдать хотя бы несколько дней.

21
{"b":"574933","o":1}