Спальные вагоны тогда назывались «международными». Мой отец, с присущей ему энергией, достал билеты в такой вагон — пришлось к нашим литерам изрядно доплатить.
Наш сын, снабженный теплыми вещами, пустился в свое первое путешествие. Когда я внес его в купе, он собирался было заплакать, но — я заметил — любопытство превозмогло, он стал озираться и что-то лепетать. Вероятно: «Надо же, куда они меня притащили». Мои родители и приехавшая из Геокчая Лидина мама, встревоженные ужасными холодами, ожидавшими нас, дали последние наставления. Разумеется, мы их приняли. Расцеловались с родителями, с Долей, Маркой, Сузей и другими друзьями, и — до свиданья, до свиданья, родные, хорошие!
В Москве было холодно, но не так, чтобы — ох! Пасмурное небо, снежок под ногами грязноват, истоптан, температура не ниже минус двух-трех градусов. Алик был тепло одет, завернут в одеяло так, что только нос торчал. Конечно, мы боялись. Дышать-то этому носу, непривычному к холоду, надо. Долго ли застудить легкие? Но — обошлось. Довольно быстро я поймал машину, и мы поехали к дальним родственникам Лидиной мамы — куда-то, насколько помню, на Сретенку. Тут, в огромной, густо населенной коммуналке мы прожили двое суток, я ездил на Рижский вокзал на переклички (очередь за билетами была длинная).
Наконец закомпостировал билеты очень удачно — в купейный вагон. Нашей соседкой в купе оказалась пожилая женщина из Подмосковья, мать-героиня (то есть родившая десять детей). Она посмотрела на Альку таким, знаете, опытным взглядом и сказала Лиде:
— Дай-ка мне твоего сыночка.
И, странное дело, наш сын, не очень-то признававший чужих, безропотно пошел на руки к незнакомой тете. Видимо, каким-то непостижимым образом почуял, что она — не просто так, а героиня деторождения. Он преспокойно сидел на ее больших крестьянских руках, глазел в окно, лепетал что-то, вероятно: «Неплохое местечко я себе нашел». А когда подошло время кормления и Лида забрала его у героини, Алька недовольно захныкал.
В Ригу приехали утром, предстояло прожить тут целый день до вечернего поезда на Либаву. Мы засобирались было в комнату матери и ребенка, но наша соседка решительно сказала:
— Что вы будете торчать на вокзале? Едемте со мной.
Ее встречал один из ее сыновей, живущий в Риге, и он живо подтвердил приглашение матери. Так мы очутились в большой квартире на Rupniecibas iela (если не ошибаюсь, на Промышленной улице). Сноха героини, вероятно, не очень обрадовалась нашему появлению, но, как я понял, решающее слово в семье имел ее муж, а уж он-то был послушным сыном.
Умывшись, мы уселись за круглый стол завтракать. Алька, разумеется, сидел на руках у героини. И вот мы с ужасом увидели: она обмакнула указательный палец в огромное блюдо с картофельным пюре, густо приправленным кусочками вареной колбасы, и сунула Альке в рот.
— Бабушка! — вскричала испуганная Лида. — Ему нельзя картошку! Нельзя колбасу!
Но женщина лишь отмахнулась от нее свободной рукой. Алик между тем с заметным аппетитом слизал с ее пальца пюре с колбасой. Мы с Лидой переглянулись. Что было делать? Она же мать-героиня, десятерых родила — а мы кто? Жалкие дилетанты по сравнению с ней, профессионалом…
Еще и еще вонзала она длинный палец в пюре, и наш сын аккуратно этот палец облизывал. И было такое впечатление, что он очень доволен тем, что наконец дорвался до настоящей еды.
Несколько дней мы прожили у Петровых, потом Талалаев с женой уехали в Москву, и мы перебрались в их комнатку на первом этаже. Теперь я с трудом представляю себе, как мы ухитрились втиснуть в 8-метровую комнату привезенную из Пиллау мебель — кровать, шкаф, столик и пару стульев. В первый же день я заказал столяру на Сенной площади сделать кроватку для Алика, и он быстро сбил-сколотил, с высокими бортами, как я просил.
Теснота, конечно, была ужасная — но все же это было свое жилье.
После расчета с Талалаевым у меня почти не осталось денег, последние я отдал столяру — и поэтому знаменитая декабрьская денежная реформа не ударила по нашему, так сказать, благосостоянию. А паника в городе была изрядная. Слух о реформе опередил ее объявление, и в Либаве буквально смели все с прилавков магазинов (и без того отнюдь не переполненных товарами). Рассказывали о какой-то бабке, которая в последний предреформенный день купила водолазный костюм — больше ничего в госторговле не оставалось.
Так в тихой Либаве, посеребренной снегопадом первой «послереформенной» зимы, началась наша семейная жизнь. Она была нелегкой. Восемь квадратных метров — это очень тесно. В комнате-клетушке, заставленной минимумом необходимой мебели, пройти к шкафу или кровати можно было, только продвигаясь боком.
Мой «письменный стол» — маленький столик кухонного типа — стоял впритык к детской кроватке. Я писал свои очерки под Алькины выкрики, да это еще куда ни шло, хуже было, когда он приобрел привычку стоять в кроватке, держась за ее борт, и норовил схватить исписанные листы. Иногда, если я, увлеченный «сюжетом» своей писанины, терял бдительность, Алику это удавалось. Он радостно хохотал, комкая бумагу, а я сердился. Чернильницу я держал на дальнем от его кроватки конце стола.
Воды в нашем трехэтажном доме не было: не работал насос, долженствовавший подавать ее. Колодец во дворе был наглухо закрыт крышкой. По воду ходили за угол нашей улицы Узварас к колонке на улице Юрас (Морской). Прежде чем уехать на автобусе в военный городок за материалом для газеты, я приносил два ведра воды. По возвращении тоже приходилось идти к колонке.
С продовольствием в Либаве было несравненно лучше, чем в Пиллау. В магазинах, положим, как и повсюду в стране, было пусто. Но зато — рынок! Он напомнил мне иллюстрации Доре к «Гаргантюа и Пантагрюэлю». Помните? Гаргантюа обедает, на вилке у него целый жареный барашек, рядом висят окорока, дюжие молодцы закидывают ему в рот огромными ложками горчицу. Ну, я малость преувеличиваю, раблезианского изобилия на либавском рынке не наблюдалось. Но после блокады, после однообразного казенного харча, после осточертевшего продовольственного дефицита в Пиллау — рынок в Либаве мог показаться гастрономическим чудом.
Тут же следует добавить, что послевоенную Латвию начинала прочесывать огромная гребенка советской уравнительной системы, шла коллективизация сельского хозяйства, накрепко связанная с разорением и высылкой наиболее эффективных хозяев-фермеров, — и в дальнейшем латвийские рынки заметно оскудеют. Но пока что мясных и молочных продуктов и овощей хватало.
Вот с сахаром и крупами было плохо. Меня удивляла странная система: в Либаве работал сахарный завод, но сахар не попадал тут ни в магазины, ни на рынок — его весь куда-то увозили. Почему не оставляли хоть какую-то часть для населения города? Непонятно. Забегая вперед, скажу: каждый раз, возвращаясь из отпуска, мы везли в Либаву сколько-то килограммов сахарного песка и круп, купленных в Москве. Я был нагружен ими, как дромадер.
Чаще всего я бывал на бригаде подводных лодок — в огромном старинном краснокирпичном корпусе береговой базы — и на плавбазе «Смольный». Мне доводилось бывать и выходить в море на кораблях многих классов — а на подводную лодку я попал впервые. Кажется, это была «малютка» 15-й серии. Она стояла у одного из пирсов. Я поразился тесноте ее отсеков, переплетениям разноцветных трубопроводов, обилию механизмов. Поразился бы еще больше, если б узнал, что мне предстояло несколько лет прослужить на подплаве, выходить в море на лодках разных классов и именно в этом соединении закончить флотскую службу. Но до финиша было еще далеко.
Беседуя с будущими героями своих очерков — старослужащими или молодыми матросами, пришедшими на флот после войны, — я часто сталкивался с безотцовщиной и сиротством, с вопиющей бедностью в их допризывной жизни. Многие были призваны из деревень, разоренных войной, из колхозов, где госзаготовки хлеба оставляли колхозникам одни лишь палочки-галочки трудодней в ведомостях учета. Матрос Хвостов, родом из Великолукской области, худенький мальчик со смущенной улыбкой, рассказал мне, что они с матерью питались одной картошкой да капустой с огорода, а хлеба он досыта наелся лишь в Кронштадте, в Учебном отряде. Флотский харч — перловка, макароны с кусочками мяса (их не всегда прожуешь), обязательный компот, — вероятно, казался Хвостову пищей богов. Разумеется, в своем очерке о нем — старательном молодом комендоре — я ни словом не обмолвился об его колхозном прошлом.