Лида горестно развела руками.
— Ну конечно, трепались всю дорогу!
Нам было и стыдно, и немного смешно. Мы с Маркой тут же отправились на поиски колеса, слетевшего с оси в разгар нашей содержательной беседы. Мы шли по тем же тротуарам и перекресткам, зорко осматриваясь, — и, представьте, нашли колесо! Оно лежало на краю тротуара, среди семечной шелухи и обрывков газет. Мы ему обрадовались даже больше, чем успехам индонезийских повстанцев в борьбе с голландскими колонизаторами.
— Как быстро летит время. Уже твой отпуск подходит к концу.
— Ужасно не хочется уезжать. Ли, осенью я приеду и заберу вас к себе. В Пиллау или Либаву. Лучше, конечно, в Либаву. Можно тащить Альку в такой дальний путь? Ему будет почти полгода.
— Не знаю. Посоветуемся с врачом. Что-то он сегодня опять плохо сосал.
— Он предпочитает сосать из бутылочки. Странно, такая кроха, а уже проявляет характер.
— Сузя вчера забежала и прямо залюбовалась Алькой. Он и правда хорошеет с каждым днем.
— Да, верно. Как ты думаешь, Ли, выйдет что-нибудь из отношений Сузи с Маркой? Очень уж она взбалмошная.
— Мы с мамой решили завтра дать ему рисовый отвар. У Сузи с Маркой? Не думаю, что у них всерьез.
— Марка, по-моему, влюблен по-серьезному.
— Хорошо, если так. Но что-то не верится… Я страшно растолстела. Ты еще разлюбишь меня, если я такой толстой и останусь.
— Можешь не беспокоиться. Я люблю тебя.
— А я люблю тебя…
Вдруг — перед моим отъездом — у Лиды случился приступ малярии. Из озноба ее бросало в жар. Мы всполошились, врач велел принимать акрихин. Откуда взялась эта чертова малярия? Впрочем, она издавна поселилась в Азербайджане, в устье Куры был прямо-таки рассадник малярийных комаров, анофелесов этих. Не зря их так назвали: ведь «анофелес» по-гречески — «вредный». Против них велась борьба, малярия шла в республике на убыль. Но Лиду она успела прихватить.
Уезжал я встревоженный. Опять разлука, да и Лиду оставляю невыздоровевшей. И жара в Баку наступила такая, что асфальт под ногами плавился (как когда-то в детстве) и дышалось тяжело.
Мне было жалко родителей. У отца всю войну была трудная ответственная работа в Азмедторге, да и теперь его оттуда не отпускали, хотя он рвался на преподавательскую работу (он же окончил экстерном университет). Уставший, измотанный, он нуждался хотя бы в отпуске, и ему с мамой предлагали путевки в дом отдыха в Мардакянах (селении на северном берегу Апшерона), но пришлось отказаться: без мамы он ехать в дом отдыха не хотел, а мама была привязана к новорожденному внуку. Оба они просто души не чаяли в нем.
Все дальше уносил меня поезд от Баку — от моих любимых, от родного дома, к которому я снова привык за месяц отпуска, — от всего, что особенно дорого сердцу.
В Москве, у Сережи Цукасова, меня ожидала телеграмма: Лида сообщала, что выздоровела. Я, понятно, обрадовался, но все же подозревал, что это не совсем так, малярия так быстро не отпускает, просто Лида хочет, чтобы я не волновался.
Закрою глаза — и вижу мысленным взором темно-серые неспокойные, в белых барашках, воды Балтики. И плывущие низко, чуть не задевающие топы мачт, иссиня-серые тучи. Проливаются частые дожди…
Как же получилось, что я на долгие годы оказался привязан к Балтийскому морю с его ветрами и штормами, с его странной притягательной силой? Не для морской службы, думаю, я был предназначен — а вот же, долго, долго, долго не отпускала меня Балтика. До сих пор снится — а ведь я уже стар. Снится занесенный блокадным снегом Кронштадт. Снится моя тесная каюта на «Смольном» — плавбазе подводных лодок. Вижу мучительный повторяющийся сон, будто меня назначают дежурным с субботы до понедельника — о Господи!
Редактор Жук пребывал в отъезде, в Москве, и это было и хорошо (никто не ругал за опоздание) и плохо (затягивалось решение «либавского вопроса»), Петров встретил меня со вздохом облегчения: в боевом отделе опять «прорыв», нехватка материала, как раз сегодня нас ожидает раздолб на партсобрании.
— Еще могу вот что сообщить, — сказал Петров. — Жук меня спрашивал насчет твоего перевода в Либаву, я ответил, что не возражаю.
— Спасибо, Леша, — обрадовался я.
— Вообще-то и я хотел бы в Либаву, — сказал Петров. — Ну, поглядим. Через неделю я уезжаю в отпуск, ты останешься за меня.
И я остался за начальника отдела боевой подготовки. Ладно хоть, что теперь я был не один против прожорливой второй полосы «Стража Балтики». Вышел на работу Лукьянов. И появился у нас в боевом отделе новый работник — лейтенант Михаил Новиков, строевой офицер, окончивший Каспийское военно-морское училище. Он служил командиром БЧ-2–3 (артиллерийско-минной боевой части) на тральщике-шестисоттоннике. Эти немецкие тральщики были хорошо знакомы нашим катерникам, много раз посылавшим торпеды к их черным бортам. Два дивизиона шестисоттонников достались Балтфлоту в счет германских репараций.
Родом Миша Новиков был из Москвы, а по происхождению — из дворян. Нас так воспитали, что слово «дворянин» связывалось с понятием об угнетателе трудового народа, крепостнике. Но знатные роды в России были истреблены либо вытеснены в эмиграцию. А незнатные, уцелевшие, растворились в массе советских служащих, в многочисленных учреждениях, в коммуналках, переполненных людьми, кухонными ссорами и чадом примусов. Мишин отец Борис Новиков заведовал производственным отделом издательства «Молодая гвардия». В 40-м году в Москве образовалась военно-морская спецшкола. Миша, окончивший 8-й класс, поступил туда: с детства мечтал стать моряком. В 41-м, в октябре, когда немецкие дивизии рвались к Москве, спецшколу вывезли в Сибирь, в Ачинск. В январе ее выпускников направили в Астрахань — на подготовительный курс эвакуированного из Ленинграда Высшего военно-морского училища им. Фрунзе. А в августе 42-го, в разгар Сталинградской битвы, училище переехало в Баку, вернее — в поселок Зых, славившийся в годы моего детства превосходным пляжем.
В училище курсант Новиков не только изучал военно-морское дело. Он писал стихи. Училищная многотиражка охотно их печатала: стихи хоть и не отличались особой новизной (все та же морская романтика — волны, шторма, несокрушимая доблесть моряков), но было в них дыхание настоящей поэзии — метафоры, образное слово.
Летом 46-го года, окончив училище, молодой лейтенант Новиков получил назначение на Юго-Балтийский флот, на тральщик — и вскоре в почте нашей газеты стали появляться его стихи. Раз напечатали, другой, третий — потом их автор заявился в редакцию. Брюнет, невысокого роста, улыбчивый, с правильными чертами лица — он нам понравился. Я попросил Новикова написать очерк о ком-нибудь из офицеров дивизиона. Он принес очерк о командире тральщика — хорошо написанный. Тогда-то мы с Петровым и стали «наседать» на редактора: дескать, нужно лейтенанта Новикова забрать с тральщика в редакцию, к нам в боевой отдел. Жук не скоро согласился начать хлопоты. Очень, конечно, не просто это было — перевести офицера из плавсостава в штат редакции флотской газеты. Да и анкета Новикова несколько смущала редактора. «Из дворян», — качал он крупной головой. «Ну и что? — говорили мы. — У него что — поместье, крепостные? Он советский офицер, член партии. Не виноват же он в том, что родился в дворянской семье». — «Так-то так, — соглашался Жук и чесал в затылке: — Из дворян…»
И вот — не прошло и года, как Михаил Новиков появился в нашем боевом отделе. Мы с ним подружились сразу — с первых же разговоров, с воспоминаний о Баку. Пускаясь в воспоминания, преимущественно о смешном, нарочно говорили с азербайджанским акцентом. Я называл Мишу Мамедом, он меня — Аббасом. Эта дружба и сейчас продолжается — она на всю жизнь. Видимся мы не часто, но часто перезваниваемся.
— Здорово, Мамед, — говорю я в трубку.
И слышу родной голос:
— Здорово, Аббас.