В тот день мы с Лидой и нашими соседями по столу пошли на Комаровское кладбище (по дороге я забежал на почту и отправил сочувственную телеграмму Тане Биленкиной). Шли под моросящим дождиком медленно, с остановками, чтобы дать Лиде отдохнуть. Молодчина, осилила почти пятикилометровую дорогу.
Кладбище — очень значительное. Столько славных имен на памятниках. На могиле Ахматовой большой крест с ликом Христа, а на стенке — барельеф знаменитого профиля молодой Анны Андреевны. На камне перед оградой выбито: «Простите нам». А вот гранитный восьмигранник на могиле Ивана Антоновича Ефремова. Натан Альтман. Жирмунский. Памятники семье Гуковских. Семье Лихачевых. Университетские профессора истории Окунь и Равдоникас (когда-то Лида сдавала им экзамены).
Мы много гуляли. Ездили в Репино — в «Пенаты». Когда-то, после финской войны, группа первокурсников Академии художеств, в их числе и я, убирали, расчищали дом и территорию усадьбы. Теперь тут радиоголос ведет экскурсию. Все тот же гонг (тамтам), и круглый стол с вращающимся кругом в центре. И Репин печально глядит с последнего автопортрета — заброшенный одинокий старик в потертой шубе и шапке со спущенными ушами. Но нет запомнившихся мне картин «Самосожжение Гоголя» и «Отойди от меня, сатано»… Да и Куоккала теперь не та. Исчезли старые романтические дачки, всюду санатории, дома отдыха. Полвека — это все-таки срок исторический. Меняется само обличье земли.
Только природа человека неизменна.
Лиде нравилось Комарово, хотя и проливались частые дожди и очень досаждали комары.
Тот август 87-го запомнился мне. Помню, в частности, как поэта Всеволода Азарова и меня пригласили на крейсер «Аврора», стоявший на ремонте у стенки завода им. Жданова. Мы ехали в автобусе и разговорились с 83-летним инженером-корабелом Зиновием Русаковым. Он, бывший буденновский конармеец, трясущимися руками вынимал из конверта и показывал старые потускневшие фотоснимки. Рассказывал о своей судьбе… и о том, что их, бойцов 1-й Конной, осталось всего 70 человек…
«Аврору» облепили буксиры и под дождем повели в Неву — к Петровской набережной, месту вечной стоянки. Так мы с Азаровым приняли участие в последнем переходе знаменитого крейсера.
Под впечатлением разговора с бывшим конармейцем я записал в дневнике:
Уходят старые грозные времена. Настают новые грозные времена. От конармейской шашки до водородной бомбы жутковато, тревожно пролег XX век. Наш век, в котором нам, живущим и воевавшим, не удалось сделать жизнь спокойной и счастливой. Да и создан ли человек для счастья? — вот вопрос…
Осень была сравнительно спокойной. Жизнь вошла в прежний ритм. Мы с Лидой ездили в театры, смотрели кино (в частности, «Ностальгию» Андрея Тарковского, «Амадеус» Милоша Формана), посещали выставки в Пушкинском музее (в частности, большую выставку Марка Шагала. У меня в дневнике: «Вот Шагал — добрый и великий художник, обожавший звонкие яркие краски — синюю, красную, зеленую… И как он счастлив со своей Беллой на прекрасной картине „Прогулка“, где они, влюбленные, взлетели над Витебском»…)
Много читали. Перестройка сняла запреты, казавшиеся такими незыблемыми, с книгоиздания. Напечатали «Котлован» и «Ювенильное море» Андрея Платонова.
Из моего дневника:
А в будущем году «Дружба народов» опубликует «Чевенгур», это анонсировано. Ну, чудеса! Не думал, не чаял, что этот роман увидит свет — роман о том, как полуграмотные энтузиасты, усвоившие один-два лозунга, решили сразу построить в городе Чевенгуре коммунизм — порешили буржуев, сдвинули дома и зажили в братстве, доедая съестные припасы, доставшиеся от буржуев. А работало только солнце. (Как в «Котловане» работает только медведь-молотобоец в колхозе.)
«Знамя» анонсировало «Мы» Е. Замятина, а «Октябрь» — «Жизнь и судьбу» В. Гроссмана, а «Нева» — «Софью Петровну» Л. Чуковской.
Дивны дела твои, Господи!
Перестройка… О ней говорили с высоких трибун, о ней писали газеты и трубило телевидение. Но вот пошли слухи о необычайно острой речи Ельцина на октябрьском пленуме ЦК. Мол, требовал ускорения реформ, заявил, что перестройка ничего не дала людям. А в ноябре на московском пленуме Ельцина обвинили в неправильном руководстве и сместили с должности 1-го секретаря московского горкома. Вскоре его назначили первым замом председателя Госстроя.
Все-таки в эпоху гласности следовало опубликовать ту речь Ельцина, из-за которой сыр-бор разгорелся. Но, как видно, гласность ограничена. Нельзя всем знать всё. Можно только «в части касающейся», как и до перестройки. Вот этот осадок горчил.
А разве ошибочно заявление Ельцина, что перестройка ничего не дала людям? Да, пока не дала. Только языки развязались да пресса изменилась (перестала давить цензура). Продовольствия и услуг не стало больше, а чиновников — меньше. Не видно заметных перемен в структуре управления, аппарат по-прежнему неимоверно раздут и тормозит перестройку. Кто-то нажимает на тормоза…
А в декабре того же 87-го — опять тревога. Доктор Возный посмотрел Лиду и сказал, что ему не нравится узелок над ключицей. «Надо добавить лучей»…
И опять началось облучение…
А потом курсы химии: Возный назначил платину, и это была чрезвычайно тяжелая процедура. «Если бы не ты, я бы не выдержала», — сказала Лида.
«Где взять силы для того, чтобы продолжать борьбу? — записано у меня в дневнике. — Надо продолжать. Надо делать все, чтоб не впасть в отчаяние. Чтоб моя любимая не перестала бороться. Господи!»
Маятник опять качнулся — от надежды к отчаянию.
На какое-то время платина — эффективный препарат — остановила рост клеток.
Но потом…
Трудно писать об этом.
В дневнике: «Сердце у меня разрывается от жалости и любви. И ведь надо шутить, улыбаться…»
Моя любимая держалась хорошо. Ни единого слова жалобы! Только однажды тихонько, словно про себя, сказала: «Ох, не сносить мне головы…»
В июле 88-го привез ее в Переделкино. Там вступил в строй новый корпус — с просторными комнатами и удобствами, которых нет в старом корпусе. Поселились на первом этаже.
С каждым днем Лиде становилось труднее ходить. И труднее дышать. Вечером 28 июля ей захотелось побывать на встрече с Одоевцевой, вернувшейся из эмиграции (чтобы умереть на родной земле). Ирину Владимировну выкатили в холл нового корпуса в кресле на колесиках. Субтильная 93-летняя старушка с рыжеватой гривкой и сморщенным кукольным личиком. Хриплый невнятный голос, большие голубые клипсы, белая блузка, бантик у горла. Ее компаньонка (кажется, артистка из Свердловска) прочла отрывок из книги Одоевцевой «На берегах Сены» (о Георгии Иванове, о Георгии Адамовиче) и отрывок из романа «Оставь надежду навсегда» (этот роман начал Г. Иванов, но написал только первую главу, а Одоевцева дописала). У меня в дневнике записано: «Странный реликт, осколок Серебряного века».
Погода стояла дождливая. Она будто оплакивала мою любимую. Приехал доктор Возный, обещал достать итальянский препарат форлутал. Я вышел проводить его, Возный сказал: «Она горит…»
Мы медленно гуляли по территории Дома творчества, однажды вышли за ворота, доплелись до угла улицы Павленко, и Лида полюбовалась — в последний раз — золотым куполом за темно-зеленой полосой переделкинского кладбища.
21 августа я записал: «Лидка совсем слегла. Худо».
Я читал ей вслух «Жизнь и судьбу», напечатанную в «Октябре». Иногда мне казалось, что она не слышит, спит, хрипло дыша. Я умолкал. Лида открывала глаза, спрашивала: «Почему не читаешь?» — «Ты ведь спишь». — «Нет… не сплю… читай, папуля… такой хороший роман»…
Я приносил из столовой еду. Но Лида почти не ела. Я подвозил ее в кресле на колесиках к столу и принимался натирать яблоко и морковь. Лида поднимала на меня измученный взгляд и пыталась улыбнуться.