— Почему? Потому что в ней самой нет жизни.
— Но, мисс Нина, мы не должны требовать от людей, более того, что они имеют.
— Требовать? Да разве я требую!
— Так зачем же, милочка моя, зная людей, вы печалитесь и горюете? Ведь напёрстком вам не наполнить чашки, как ни ставьте её. Так точно и тут. Я знала вашу матушку, и знаю мисс Лу, с тех пор, как она была девочкой. Между ними столько сходства, сколько между снегом и сахаром. Мисс Лу, будучи девицей, была такая миленькая, что все восхищались ею; но любили не её, а вашу мама. Почему? я не умею сказать. Мисс Лу не была своенравна, не была вспыльчива, и не любила браниться; казалась всегда такою тихонькою, никого бывало не обидит; а между тем наши не терпели её. Никто не хотел сделать для неё самую пустую безделицу.
— Это понятно! — сказала Нина, — потому что сама она ни для кого ничего не делала! Она ни о ком не заботилась. Я, например, я самолюбива, я всегда это знала. Я очень часто поступаю весьма самолюбиво; но она и я, две вещи совершенно разные. Знаешь ли, Мили, она, мне кажется, даже не знает, что в ней есть самолюбие? Сидит себе в старом кресле, да покачивается, как будто отправляется прямо в рай, — не думая о том, попадёт ли туда кто-нибудь другой или нет.
— Ах, Боже мой! Мисс Нина, вы уж слишком к ней строги. Вы посмотрите только, как терпеливо сидит она с Томтитом и вбивает ему в голову гимны и набожные песни.
— А ты думаешь, она делает это, потому что заботится о нём? Ты не воображаешь, что, по её понятиям, он не может попасть в рай, и что если умрёт, то должен отправиться в ад? Между тем, умри он завтра, и она тебе же прикажет накрахмалить её чепчики и пришпилить чёрные бантики! Ничего нет удивительного, что и ребёнок этот не любит её! Она беседует с ним всё равно, как со мною; твердит ему, что из него не будет проку, что он никогда не будет добрым человеком; маленький шалун, я знаю, выучил это наизусть. Знаешь ли, Мили, хотя иногда и сержусь я на Тома, хотя для меня смертельной было бы скукой сидеть с ним за этими старыми книгами, но я уверена, что забочусь о нём больше, чем тётушка? Да и он это знает. Он, как и я, видит мисс Лу насквозь. Ни ты, никто не в состоянии уверить меня, что тётушка Несбит — женщина религиозная. Я знаю, что такое религия и что такое вера; и знаю, что мистрисс Несбит последней не имеет. Не в том заключается религиозность, чтобы быть холодным, неприступным созданием, читать старые, чёрствые религиозные газеты и надоедать всем текстами и гимнами. Она такая же суетная женщина, как и я, только в другом роде. Вот хоть бы сегодня, я хотела посоветоваться с ней по одному делу. Согласись, Мили, ведь все молоденькие девицы любят советоваться с кем-нибудь: и если б тётушка Несбит обнаружила хотя какое-нибудь желание принять участие в моих словах, я позволила бы ей бранить меня, читать мне лекции, сколько душе её угодно. Но, поверишь ли? Она не хотела даже выслушать меня! И когда ей должно бы было видеть, что я затрудняюсь, нахожусь в недоумении и нуждаюсь в совете, она, как мрамор, отвернулась от меня и начала говорить о луке и соусе! О, как я рассердилась! Полагаю, она теперь качается в кресле своём и считает меня за величайшую грешницу!
— Ну, ну, мисс Нина, вы довольно о ней поговорили; чем больше станете говорить о ней, тем больше себя растревожите.
— Нет, Мили, напротив: я теперь совсем успокоилась! Мне нужно было поговорить с кем-нибудь, иначе я всё бы плакала. Удивляюсь, куда девался Гарри. Он всегда находил средство вывести меня из затруднения.
— Я думаю, мисс Нина, он поехал повидаться с женой.
— Как это не кстати! Пожалуйста, пошли за ним Томтита, да сейчас же. Пусть он скажет, чтоб Гарри сию минуту приехал ко мне, по очень нужному делу. Да вот ещё, Мили, зайди и скажи старому Гондреду, Чтоб он заложил карету; я хочу прокатиться и отвезти письмо на почту. Томтиту я не хочу доверить это письмо; я знаю, что он потеряет его.
— Мисс Нина, сказала Мили, нерешительным тоном, — как посмотрю, так вы ещё не знаете, что здесь творится. Старый Гондред в последнее время сделался таким странным, что, кроме Гарри, никто сговорить с ним не может. Не хочет слушать даже мисс Лу. Приди я, да скажи ему, что вам нужны лошади, он поднимет такую историю, что и Боже упаси! Он решительно не даёт их никому — вот что, милое дитя моё.
— Не даёт! Посмотрим! Как откажет он мне, если я прикажу ему! Это презабавно! Я ему покажу, что у него есть настоящая госпожа, совсем не такая, как тётушка Лу!
— Да, да, мисс Нина, лучше будет, если вы сами пойдёте. Он меня не послушает, я знаю. А для вас он, может быть, сделает.
— Конечно! Сейчас я сама пойду; я его расшевелю.
И Нина, возвратив обыкновенную свою шаловливость, весело побежала к домику старого Гондреда, стоявшему не вдалеке от господского дома. Первое имя старого Гондреда было Джон, но под прозванием Гондреда он известен был всем. Старый Гондред имел двойной запас того сознания о важности своей обязанности, которое составляет неотъемлемую принадлежность кучеров и грумов вообще. По-видимому, он считал конюшни, а с ними вместе и экипажи, за какой-то языческий храм, в котором он был жрецом, и как жрец должен был хранить его от осквернения. Согласно его собственному понятию, весь народ на плантации, и даже весь свет вообще, постоянно поддерживали заговор против этого храма и он охранял его один-одинёшенек, не щадя своей жизни. По должности своей, он вменял себе в непременную обязанность отыскивать при всяком случае причину, по которой нельзя было выпустить из конюшни ни лошадей, ни кареты, и доказывать это так серьёзно, как будто с него брали показание при судебном допросе. В состав исполнения своих обязанностей он ввёл также и то обстоятельство, чтоб делать отказ приличнейшим образом, представляя при этом на вид одну только совершенную невозможность, не допускавшую исполнить требование. Старый Гондред, по-видимому, всю свою жизнь придумывал и заучивал основательные причины отказа; он имел огромный запас этого материала крошеного и сушёного и всегда готового для употребления при первом востребовании. Относительно кареты, он встречал бесчисленное множество невозможностей. Или "она загрязнилась и надобно вымыть", или "вымыта и нельзя её грязнить" или "в ней сняты шторки" и нужно на днях починить, или встречался какой-нибудь недостаток в оковке, или оказывалась какая-нибудь порча в рессорах и нужно на днях пригласить кузнеца. Что касается до лошадей, то причины отказа были ещё основательнее и обильнее. То случалось что-нибудь с сбруей, то с подковами; то ноги разбиты, то недуги, грозившие опасностью; словом, у него был целый словарь конских болезней и различных возражений, прямой смысл которых означал крайнюю невозможность выпустить из конюшни ту или другую лошадь. Совершенно не зная трудности своего предприятия, Нина бежала, весело напевая, и застала старого Гондреда спокойно сидевшим с полузакрытыми глазами у дверей своего домика; лучи после полуденного солнца озаряли дым, вылетавший из старой глиняной трубки, которую Гондред держал в зубах. На коленях у него с преважным видом сидел большой, чёрный, одноглазый ворон. Услышав шаги Нины, он встрепенулся, принял такую гордую, наблюдательную осанку и так пристально устремил на неё одинокий свой глаз, как будто приставлен был тут отбирать и рассматривать просьбы, в промежуток времени, избранный его господином для отдыха. Между этим вороном, получившим прозвание старого Джеффа, и его господином существовал род искренней дружбы. Узы этой дружбы скреплялись ещё сильнее тем обстоятельством, что оба они в равной степени пользовались нерасположением всех обитателей края. Подобно многим людям, которым суждено занимать обязанности, связанные с ответственностью, старый Гондред загордился и присвоил такую власть, что, кроме жены его, никто не мог с ним справиться. Что касается до Джеффа, то лакедемоняне непременно бы воздвигли ему храм, как воплощённому элементу воровства. Джефф, в различных стычках и баталиях, возникавших вследствие его нечестивых деяний, лишился глаза, и потерял значительную часть перьев на одной стороне своей головы; между тем как другая сторона, приведённая в беспорядок столь роковыми событиями, навсегда осталась взъерошенною, и придавала его зловещей наружности самый безобразный вид. В другой несчастной стычке он вывихнул шею себе, что заставляло его постоянно смотреть через плечо и ещё более увеличивало его безобразие. Дядя Джефф воровал с прилежанием и искусством, достойным занять место в летописях замечательных судебных процессов; он никогда не оставался без дела; — в свободное время от более серьёзных предприятий, он или выдёргивал побеги на полях, засеянных хлебом, или выкапывал из земли только что посаженные цветочные семена, или перепутывал пряжу в мотках, выдёргивал вязальные иголки, клевал лицо спящим, царапал и кусал детей, словом делал различные невинные проказы, которые неожиданно приходили ему в голову. Он был неоценённым сокровищем для старого Гондреда, потому что служил некоторым оправданием при открытии в его домике таких вещей, которым там не следовало находиться ни под каким видом. Отыскивались ли в его домике ложки из господского дома, или запонки, или носовые платки, или трубки в оправе — к ответу призывали не старого Гондреда, но дядю Джеффа. Разумеется, старый Гондред бранился при этих случаях, между тем как дядя Джефф комически поглядывал через плечо на друга своего и подмигивал ему одиноким своим глазом, будто говоря: "этим людям не привыкать к брани: они беспрестанно бранятся; а что касается до клеветы, которую взводят на меня, я и внимания не обращаю."