— Антанта… — проговорил с опаской какой-то сухопарый майор и уставился на свои лакированные сапоги.
— Потом, когда здесь уже будет Хорти! — вставил другой офицер.
Тогда поднялся стройный, с приятной наружностью мужчина с моноклем (кто-то сообщил, что это Тибор Херкей, помощник адвоката, один из лидеров союза) и произнес краткую речь, главное место в которой было отведено богу, расовой сплоченности истинных мадьяр и не поддающимся описанию зверствам, якобы чинимым евреями; он сообщил о некоем подмастерье пекаря Изидоре Дирнфельде, который в Главном управлении полиции в присутствии самого оратора признался в том, что в пекарне в двух печах сжег шестьдесят семь монашек. Известие об этом преступлении позднее появилось даже в такой газете, как „Американи мадьяр непсава“! Этот изверг по фамилии Дирнфельд, по словам оратора, не скрыл также того, что за месяцы „красного террора“ его излюбленным развлечением являлось следующее: облачившись вместе с тремя товарищами в сутаны, они заходили в церкви и исповедовали верующих; когда они выманивали у своих жертв чистосердечное Признание в том, что те являются противниками коммуны, злодеи тотчас волокли их на эшафот. Карательные органы должны расправиться примерно со ста тысячами красных злодеев, совершивших страшные преступления, потрясшие мир. Кровь сожженных Христовых невест требует отмщения!
— Мы требуем крови ста тысяч злодеев! — воскликнул в заключение оратор, протер монокль и, сопровождаемый громом аплодисментов, уселся на место.
В это время Дежё Каноца, помощника редактора „Рендкивюли уйшаг“, „Пешти кёзелет“ и ряда других периодических изданий, взял под руку его друг, бывший недолгое время репортером экономического отдела ежедневной газеты народно-католической партии под названием „Алкотмань“, и они уединились в небольшом зале, где собралось пятнадцать представителей прессы, среди которых присутствовала и настоящая знать, как, например, известный всей стране черноусый надменный редактор Милотаи и обладающий убийственным пером публицист Лехель Кадар. Какой-то прелат с лиловой опояской на выпирающем животе ратовал за необходимость срочного создания христианской прессы, однако речь свою он закончить не смог, так как с места вскочил худой белесый человек, распространявший легкий запах водки, и потребовал незамедлительных действий.
— Час пробил! — вскричал он, выхватил стихи и прочел их.
Это был поэт Иштван Лендваи, который до революции 1918 года выпустил томик стихов „Дым факела“, сделавший автора популярным главным образом в левых буржуазных кругах. Две основополагающие строки прочитанных стихов звучали так:
У крыс носы кровоточат,
удел их — голод и разврат.
Ему аплодировали, прелат недовольно ворчал, а кто-то заметил, что непонятно, где это Иштили в столь трудные времена, когда мы печальным образом оторваны от Верхней Венгрии, раздобыл можжевеловую водку.
Покамест никакого решения принято не было, обсуждение носило чисто информационный характер. Вожаки искоса поглядывали на Каноца — должно быть, виной тому был его грандиозный нос…
— Итак, мой редактор, — еле ворочая языком, спросил Зингер мечтательно настроенного Каноца, — какие же новости в прессе? За время, что мы провели в разлуке, в какой газете…
Каноц ввел в свой организм очередную порцию сливянки и откашлялся.
— За прошедшие месяцы, — начал он мрачно, даже ожесточенно, — у христиан-патриотов выбили перья из рук. Евр… — Он вдруг запнулся, взглянув на Зингера и вспомнив о подписном листе. — Ну ладно, — забормотал он, — то есть нет… Одним словом, старина, трудно было. Это все красные! Мы с тобой старые приятели, ты на поле брани побывал, а кто там был, тот знает, что нет разницы…
Затем он ловко замял разговор и перешел на разные интересные заграничные новости. Недавно он узнал о том, что в Голландии, в городишке Доорн, власти установили налог в миллион голландских форинтов, который должен выплачивать осевший там бывший германский император Вильгельм II; они исходили из его годового дохода, составлявшего двадцать четыре миллиона крон! Ничего себе сумма на год!
Ему и заботы мало, этой сухорукой развалине, что на днях начинается обсуждение вопроса о ратификации мирного договора с Германией. Он-то как-нибудь проживет!
— Такова жизнь, „such is life“, — повторил он по-английски и затем с „ошеломляющим юмором“ добавил: — И со дня на день все более „such“, все более „such“.
— Зато императору, в сущности… — подал голос Дубак.
— Слушай, Дубак! — предостерег его Зингер. — Сейчас не хватает, чтоб ты снова залепетал о печальной судьбе Кароя IV, как в Удине!
— Его величество — дело другое! — вдруг объявил Каноц, в душе которого вновь вступили в борьбу представитель прессы, и „пробуждающийся мадьяр“, и интересы издателя неподражаемого альбома „Доблесть венгерского солдата“; но он опять вывернулся, переведя разговор на болгар, которые, по имеющимся у него достоверным сведениям, передали Парижской мирной конференции обширный меморандум, касающийся разных спорных территорий (у Каноца память успешно конкурировала с громадным носом); говорят, что Македония, Фракия и Добруджа должны остаться под болгарским владычеством.
Затем Каноц преподнес своим слушателям сведения о базельской всеобщей забастовке, о кровопролитных столкновениях в Швейцарии, о стачке двухсот тысяч английских шахтеров и об угрозе стачки бельгийских железнодорожников.
— Теперь победители захлебнутся в крови! — сказал он наконец. — Они поймут, до чего довели мою бедную родину! Что-о? Классовая борьба? — проревел он.
Он едва не рыдал от возмущения и успокоился лишь после того, как пропустил очередную порцию сливянки.
— Турки! — провозгласил он зловеще и умолк.
Затем наступила продолжительная пауза, Каноц углубился в свои мысли и молчал; тогда расхрабрившийся Дубак задал ему вопрос относительно турок.
— А, турки! — весьма неодобрительно изрек Каноц. — Они здорово угрожают интересам иностранных держав в Малой Азии. С двадцать третьего июня в Париже сидит персидская делегация, а Антанта не желает слушать бедняг. Вот я и спрашиваю, почему не слушает?
Он обвел сотрапезников вопросительным взглядом, но ответа не получил. Тогда Каноц с внезапной решимостью вытащил из кармана и разложил на столе подписной лист, на котором сверху красовался венгерский герб с короной святого Иштвана, а с боков были прилеплены какие-то ангелы с распростертыми крыльями. Один бог знает, где он раздобыл такую нарядную бумагу.
— Как посмотришь, сердце радуется, — сказал Каноц, тыча указательным пальцем с грязным ногтем и кольцом с печаткой в святую корону.
Затем, призвав на помощь все свое красноречие, он расписал, насколько велико значение готовящегося издания, в котором особая глава будет посвящена доблести венгерских коммерсантов, сражавшихся на разных фронтах! При этом он в упор смотрел на Зингера.
— Подписать надо здесь! — неожиданно выпалил он.
— Но я… — начал было Зингер.
Каноц отмахнулся.
— Вероисповедание не имеет, значения! — великодушно сообщил он.
Зингер больше не возражал; на столе появились перо и чернила.
— Наименование фирмы» будь добр! — напомнил Каноц.
— Фирмы? удивился Зингер. — Ведь она, собственно говоря, стала общественной собственностью… а магазин совершенно пуст!
Он вопросительно смотрел на Каноца, но тот опять отмахнулся, подождал для большего эффекта несколько секунд, затем сказал:
— Был ли он общественной собственностью, просто ли был закрыт — это не важно. — Слушайте! — Он откашлялся и торжественно возвестил: — На вчерашнем заседании совета министров все банки, предприятия, заводы и фабрики, а также магазины, бывшие общественной собственностью, решено возвратить прежним владельцам; декреты Советской республики относительно этого мероприятия отменены законом. Милостивые государи! Все точно! Итак, конец твоему комиссариату портков, мой Зингер, — заключил он, и его чудовищный нос засиял от чувства собственного достоинства.