— Так полагается, — строго пояснил мальчик. — Не будь же такой упрямой, бабушка.
Старуха, чуть растерявшись, молчала. Надо сказать, что так много она не говорила уже почти целую неделю.
Начали они играть в конце мая. Первое время изощрялся в выдумках главным образом мальчуган, он придумывал всевозможные увлекательные и невероятные истории: в его рассказах фигурировали скачущие верхом на метле учительницы, трехногие дворники и другие диковины. Позднее старуха тоже вошла во вкус и иногда по ночам, когда ей не спалось, а то и днем, стирая на чужих людей, придумывала всякую всячину. В ее сказках, рожденных примитивным, без полета, воображением, чаще всего действовали прекрасные дамастовые скатерти, шелковые ночные сорочки с монограммами господ, мохнатые полотенца и такие волшебные прачечные в богатых домах, где прачке на обед подают жаркое, где корыто не протекает, а услаждает слух работящей женщины необыкновенно полезными советами; а щетки — те сами прыгают в руки.
Игра захватывала их все больше и больше, их фантастические истории раз от разу приукрашивались и расцвечивались все новыми и новыми выдумками, но об этой забаве знали только они двое; по обоюдному молчаливому согласию ни старуха, ни мальчик ничего не рассказывали матери.
Когда мальчуган наконец поднялся на ноги, его мать, никому не объяснив причины, почему-то ушла из булочной и стала еще меньше бывать дома. Зато все чаще и чаще по утрам вызывал ее свистом некий господин по имени Кёвари. Старуха хмурилась в такие минуты, и нос ее еще ниже повисал над губой, но она не произносила ни слова; с тех пор как от сына перестали приходить письма, старуха вообще почти не разговаривала с невесткой. Страдая от нужды, царившей в доме (хотя советская власть заметно увеличила помощь солдатским семьям), и осуждая невестку, бросившую работу, старая женщина все чаще бралась за уборку или стирку у чужих людей, на весь день уходила из дому, а как-то в течение целой недели ее с утра до вечера не было дома, когда рядом, по улице Надор, 4, убирали помещение венгерского филиала банка «Wiener Bankverein».
Скупая на слова старуха, несшая на своих плечах груз шестидесяти двух лет, сделалась особенно молчаливой, когда осенью 1916 года призвали в армию ее единственного сына, сорокалетнего Лайоша, служившего приказчиком в галантерейном магазине, и вместе с соседом Болдижаром Фюшпёком отправили с маршевой ротой на итальянский фронт. Болдижар Фюшпёк уже принес свою жизнь на алтарь отечества, но ее сын в октябре 1918 года еще прислал светло-зеленую фронтовую открытку откуда-то из-за итальянских гор. Потом наступило перемирие, но от сына не было больше никаких вестей. Из вдовы Дубак буквально клещами приходилось вытягивать каждое слово; правда, бывало, во время стирки ее щеки внезапно заливала краска, и она начинала сердито бормотать что-то себе под нос. Быть может, она обращалась к невестке, к которой все чаще захаживал господин по фамилии Кёвари, а может быть, бранила себя за то, что, презрев седину в волосах, пошла на поводу у внука, придумывая эти вздорные, день ото дня все более усложняющиеся фантастические бредни. Разумеется, она немало досадовала и на то обстоятельство, что одиннадцатилетний мальчик, изощрявшийся в измышлении всевозможных увлекательных историй о котах с сигнальной трубой вместо хвоста, о стонущих башмаках, о мальчишках с животами из жести, — этот мальчик оказался рассказчиком куда более искусным, чем она, умудренная жизненным опытом старая женщина. И ей ничего другого не оставалось, как, стоя за корытом в наполненной испарениями прачечной, признаваться себе в своей несостоятельности. Размышляя обо всем этом, она, постепенно распаляясь, приходила в ярость, и лицо ее приобретало багровый оттенок. Почти целое утро она досадовала на то, что внук сочинил какую-нибудь особенно удачную историю; ущемленное самолюбие не давало ей покоя, и она с ожесточением терла щеткой простыни и пододеяльники. Нет, нет, скоро все пойдет по-иному, она придумает такую необыкновенную историю, что без труда даст сто очков вперед внуку.
Вот и сейчас, в воскресенье вечером, 3 августа 1919 года, опять то же самое — посиневшие вареники! Что говорить, они действительно с утра немного потемнели, но ведь такова природа картофельной муки, а другой в доме нет.
— Начинай же, — подгонял ее Лайошка.
— Нет уж, сперва послушаем тебя!
— Так вот, — начал мальчик. — Гулял я сегодня утром на улице, был на площади Франца Иосифа. Пришли два полицейских с саблями и увели человека. Он был кладовщик, и я сразу заметил, что у него белый-пребелый нос, а из носа капает кровь. Ты мне веришь?
— И что же?
— Этот кладовщик был похож на господина Кёвари. Веришь?
— Оставим господина Кёвари, — ворчливо откликнулась старуха.
— Но он правда был похож! — стоял на своем мальчик. — Был похож и не сводил глаз со статуи Ференца Деака, а потом громко чихнул.
— Глупости, — заявила старуха. — Это тоже сказка?
— Погоди. Он так сильно чихнул, что у него отскочил нос. Нос взлетел в воздух и уселся на макушке Ференца Деака. «Ай, господа полицейские, — сказал человек, — улетел мой нос». — «Не врите», — сказал один полицейский. «Так вам и надо, — сказал другой, — незачем было так сильно чихать, раз вы кладовщик». Он увидел, что и правда нет уже у того человека носа.
— Кто тебе поверит? — язвительно вставила старуха.
Мальчик, густо покраснев, пожал плечами, но продолжал:
— «Вон мой нос, — сказал кладовщик, — он на голове у Ференца Деака. Мой нос превратился в птицу!» Уверяю тебя, бабушка, нос в самом деле превратился в птицу.
— Ты сам это видел, а? — осведомилась старуха.
— Ага… «Врешь, проклятый кладовщик», — сказал полицейский Кёвари.
— Кому? — насупившись, спросила старуха.
— Не Кёвари, а кладовщику, — покраснев до ушей, поправился мальчик. — Тогда кладовщик остановился перед памятником, сложил руки и взмолился: «Милый носик, вернись ко мне!» — «Не пойду! — ответил ему нос. — Я теперь птица, а ты оставайся без носа и ступай с господами полицейскими. Не желаю я томиться с тобой в рабстве!»
— Значит, он любил свободу, — задумчиво проговорила старуха, но вдруг спохватилась и насмешливо добавила: — Хорошо еще, что нос этого кладовщика благодаря твоей милости не превратился в Шандора Петёфи! Ты что же, дурой считаешь бабушку? Ешь вареники!
Мальчуган промолчал и принялся жевать.
— Тогда один полицейский, — вновь заговорил он, — поднял ружье и прицелился. «Ай-ай-ай! — закричал кладовщик. — Не стреляйте, пожалуйста, а то продырявите мой нос…»
В этот миг раздался стук в дверь. На улице было уже темно. Мальчик выскочил из-за стола и отпер дверь. И тогда в изодранной солдатской одежде серого цвета, в итальянском солдатском головном уборе через порог переступил его отец. Вошел и молча остановился посреди тесной кухни, освещенной тусклым огоньком подвешенной к стене голубой керосиновой лампы. Мальчик, не издав ни звука, бросился к отцу на грудь, вцепился в него и долго не отпускал, обнимая его и целуя. Когда они наконец оторвались друг от друга, щупленький солдатик обнял мать, даже всхлипнул, растроганный встречей, а мальчик стоял рядом и теребил его гимнастерку.
— Очко в мою пользу! — объявила старуха, высвободившись из объятий сына, и с выражением торжества на лице повернулась к внуку и шутливо хлопнула его по щеке.
— Какое очко? — спросил Дубак старший.
— Моя радость, — краснея, ответила вдова Дубак, в то время как внук смотрел на нее с иронической улыбкой.
— Как Маришка? — спросил Лайош Дубак, и тут старуха и мальчик увидели, что голова у него трясется.
— Исхудал ты, — сказала старуха. — Что у тебя с головой?
— Нервный шок, — сказал Лайош Дубак, — пустяки. Как Маришка?
— Скоро придет.
— Где она?
— Наверно, отлучилась по делу, — ответила старуха, поглядев внуку прямо в глаза.
— Ах, мама, — сказал Лайош Дубак и с хрустом потянулся, — как хорошо быть дома!
— Сложи одежду сюда. Я сейчас согрею воду. Ты, наверно, притащил с собой квартирантов?