На низком ложе, словно на алтаре, он, обнажённый, был осёдлан и точно взнуздан. Они, извиваясь в лихорадочных сакральных движениях страсти, были богом и богиней. Их не достигали лучи солнца, но ласкали вечерние тени. Со времён первобогов творимый ими храмовый ритуал был воплощением безумной тяги человека к просветлению и единению с божественным началом. Он чувствовал себя и жертвой, и жрецом, и Богом. Перед глазами его стояла фреска Карвахаля, мистический танец страсти. Пестик толок зерно в ступке, поршень входил в цилиндр, жезл Меркурия тяжелел в руке, посох Моисея вздымался к небу, скипетр Хлодвига расчищал себе дорогу, копье Парсифаля летело в цель. Слияние с этой женщиной, в которой он видел воплощение любовной жажды, было служением богине любви, алкающей соития, жаждавшей отдачи, вожделевшей его вечно, вне времени и пространства, во веки веков…
Никто не может загасить пламя огнём. Голод, жажда — утоляемы. Но никакая вода не освежит иссохших губ любовника, он мечтает лишь о призраке ручья, но терзается понапрасну. Он умирает от жажды среди потока, из которого пьёт. Любовники всего лишь игрушки прихотей Венеры. Наступает миг, когда их счастье кажется близким. В миг, когда Венера благоволит засеять поле женщины, они жадно сливаются воедино, каждый дышит дыханием уст другого. И когда наконец обуревающее их желание извергается наружу, на малое мгновение этот всепожирающий огонь успокаивается. Но скоро он возгорается с новой силою, с новой страстью. Снова и снова Стивен горел стремлением соединиться с женщиной, терзаемой тем же желанием, его мучило немое вожделение, предвещающее наслаждение. Вот что означает «любовь», это тот бальзам, который Венера, капля за каплей, вливала в их сердца перед тем, как оледенить их тоской разлуки.
И вновь стонут любовники, молясь своей владычице: «О, Венера, мать рода Энеева, ты, что под блуждающими знаками неба оплодотворяешь море, несущее корабли, удобряешь землю, рождающую злаки, ибо всякое зачатие исходит от тебя, услышь нас! Богиня, ветры затихают при твоём появлении, облака тают, цветы раскрываются, волны вздымаются, небеса сияют, птицы взлетают ввысь, и взбодряются стада. Моря, горы, бурные реки, зеленеющие поля — все обязано жизнью твоему желанию. Ты способствуешь процветанию и благополучию. Без тебя ничто не может достигнуть божественного берега света…»
И она, увенчанная зеркалом, окутанная просторным чёрным плащом столь глубокой черноты, что от неё исходит сияние, она слышит их. Она — мать всех вещей, повелительница всех стихий, начало и течение времён, первая среди обитателей небес, воплощение всех богов и богинь. Сияние небесного свода, целительное дыхание моря, печальное безмолвие ада — все подчиняется ей…
…Ритуал кончился, и он, кое-как одевшись, поторопился отдать ей зажигалку, объяснив, что это его номер. Когда её мужа не будет, она сможет позвонить ему, и они смогут встречаться у него.
Галатея, торопливо одеваясь, покачала головой.
— Муж отобрал у меня телефон, — она уже таяла в сумерках. — Я не смогу позвонить…
Хэмилтон растерялся, но потом, оглядев пустое ложе их любви, обозлился. Ему и в голову прийти не могло, что такое возможно. Какой мерзавец! Забрать телефон! Подумать только…
Но что же делать? Хэмилтон хотел иметь возможность связываться с ней, ему это было необходимо! Но как? Гнев на Арчибальда Тэйтона туманил ему глаза. Ничего не скажешь, ловко придумано — лишить Галатею контакта с внешним миром. Выродок, тупой ревнивец. Воистину, если у вас растут рога, не спешите обвинять жену. Возможно вы — сами козёл. Стивен понимал Галатею. Лучше уж быть неверной, чем верной против воли. Женской измены не существует. Это либо месть за мужскую низость, либо новая любовь.
Неожиданно Хэмилтон вспомнил слова Тэйтона об анализах, которые ему надлежало сегодня сделать. В глазах его потемнело, новая волна бешенства от этого издевательского приказа накрыла его с головой. На миг ему захотелось бросить в лицо Тэйтону всё, что накипело на душе, но чем ближе он подходил к вилле, тем слабее была его решимость. В конце концов, это была чужая семья и, бросив упрёк Тэйтону в дурном обращении с женой, он только сделает хуже: подставит несчастную Галатея под ругань ревнивца. Арчибальд, разумеется, не преминет рассчитаться с ней за его упрёки. В итоге Хэмилтон осторожно проскочил в лабораторию, где уже работала Берта Винкельман, и занялся анализами. Не нужно спорить с Минотавром. Рогоносцу, в конце концов, есть чем бодаться.
Но сосредоточиться не мог, путался и поминутно ошибался. Отчаявшись сделать правильный расчёт, Хэмилтон попросил Берту Винкельман о помощи, и её дельные советы действительно помогли. Он успел к возвращению группы и всё рассчитал правильно.
Откинувшись на спинку стула, обессиленный и неподвижный, он, тем не менее, ликовал. Ему уже дважды удалось наставить рога Тэйтону, и никто ничего не заподозрил. А, между тем, возникни у них подозрение — все они стали бы на сторону Тэйтона и осудили бы его, Хэмилтона. Мораль и все такое прочее.
Что же, проповедовать мораль легко, да вот только обосновать ее трудно, это вам не перечень поступков и не сборник правил, которыми можно пользоваться, как аптекарскими рецептами. Моралист, провозглашающий господство долга над желанием, обязан доказать правильность своего тезиса, но нет — не может! Их мораль — упрощённое назидание детских книжек вчерашнего дня, потуги бездарных людей, пустая выдумка, иначе весь мир стал бы святым, и вот ведь беда: чем больше читают мораль, тем меньше её потом оказывается.
Однако всё обошлось. Эти узколобые фанатики, неделями копающиеся в грязи, вырывающие из земли осколки глиняных черепков и прочий унылый хлам, делающие с него снимки и описания, — ничего вокруг себя не видели. На этот раз им, правда, повезло, находки, подобные той, что они сделали, Стивен знал это, встречались нечасто. Когда новость обнародуют, их имена будут у всех на слуху. Их начнут замечать, брать у них интервью, они прославятся. Впрочем, все, здесь собравшиеся, и так люди с именами.
Но до чего они ограничены и консервативны, как узки их интересы, как велико их нежелание видеть широту мира, красоту чувства! Они неспособны принять чужие мнения, расширить своё сознание, и вечно глядят на мир сквозь призму своего ограниченного опыта. Как скучна эта унылая Берта Винкельман, как нелеп её фанатик-муж! Даже Карвахаль, притом, что он довольно талантлив, всё равно ограничен. Он совершенно не замечает женской красоты, не видит тайны жизни, которая здесь, рядом, протяни только руку…
Глупцы.
Глава двенадцатая
От вина утомлённый ум становится подобен плохому конюху, который не может повернуть колесницу.
Василий Македонянин
Вернувшиеся из Комотини археологи решили, что праздник лучше отложить до выходных, тем более что в субботу прогноз снова пообещал дождь. В итоге Тэйтон в тот же вечер успел проверить результаты анализов, а кроме того, попросил у Берты Винкельман показать ему фреску, отреставрированную доном Карвахалем.
Самого Карвахаля в лаборатории не было, Берта вынула из шкафа упакованную испанцем работу и сняла с неё ворох папиросной бумаги. Хэмилтон с удивлением наблюдал за Арчибальдом Тэйтоном. Он стоял неподвижно и словно заворожённо, по-бычьи наклонив голову вперёд и жёстко сомкнув губы в тонкую линию. Потом покачал головой, пробормотал что-то неразборчивое и потёр лицо ладонью.
В лаборатории появился Дэвид Хейфец. Медик с порога заметил, что именно рассматривает Тэйтон, и тихо чертыхнулся.
— Некоторых, Арчи, так и тянет потрогать языком больной зуб.
— Он — мастер.
— Ты о живописце или о Рамоне?
— О Карвахале.
Хейфец подошёл и стал рядом с Тэйтоном.
— Да, отлично сработано. Он же учился живописи.
Тэйтон хмуро оглядывал фреску. Хэмилтону показалось, что он говорит совсем не о том, что у него на уме. Речь его была натужна, слова слетали с губ с каким-то незримым, но явным усилием.