— Опасны танцы на канатах и пляски на гробах, разбрасывание горящих головёшек по чужим крышам и излишнее внимание к чужим жёнам, вождение в пьяном виде и одновременное употребление алкоголя с парацетамолом. Кстати, бегать по улицам от быков — тоже опасно.
— Ты удивительно разумный человек, Дэвид, — Карвахаль надавил марлевым тампоном на серое пятно скола. — А какие принципы у нашего дорогого друга Тэйтона?
— Он мне их как-то изложил, — Хейфец задумчиво почесал подбородок. — По его мнению, недостойно радоваться огорчению другого, проходить мимо чужой боли, давать невыполнимые обещания, пользоваться трудами других и прятаться за чужую спину. Разврат и низость — сугубо недостойны. Позорно отступать перед опасностью, давать волю страстям, лицемерить и терять свое лицо. Нельзя и жалеть самого себя.
— Понятно, — кивнул Карвахаль, никак не прокомментировав услышанное, только выразив надежду, то Арчи скоро станет лучше.
Медик заверил его в этом.
— А у тебя, Пако, — обратился Карвахаль к Бельграно, — есть принципы? Ты, как мне показалось, принципиальный человек! В церкви не был, небось, уже много лет, но, проходя мимо храма, как я заметил в Комотини, ты обязательно снимаешь шляпу.
Бельграно усмехнулся.
— Ну, во-первых, в церкви я был в мае, во-вторых, мой духовник мне говорил, что главное любовь к Богу и к людям, я верю в святость семьи и брака, и в то, что Царство Божие уже сегодня может воцариться «внутри нас». Не нарушай заповеди и спи спокойно — вот мой принцип. И этого вполне достаточно.
— Разумно, — кивнул Карвахаль. — Но ты, как я понимаю, веришь не только в Бога, но и в дьявола. Вчера ты не пришёл на раскоп вовремя, а все из-за чёрной кошки, перебежавшей тебе дорогу.
— Вздор, — отбрил Бельграно, — просто вспомнил, что кисть забыл в лаборатории. Не боюсь я чёрных котов, и меня дома их двое живут.
— А шестипалых, значит, боишься? — тоном провокатора спросил Карвахаль.
Бельграно неожиданно побледнел.
— А это другое дело. Боюсь. Хвостатых и шестипалых боюсь. Ведьмы это.
— А разве от них моральные принципы не спасают?
— Спасают, — чуть вытаращив глаза, кивнул Бельграно. — Когда к тебе подкатит такая шестипалая ведьма, главное, я заметил, имя Господне упомянуть. Я ей и сказал, что мне Господь наш, Иисус Христос, на женщин с вожделением смотреть запретил.
— А она что? — тон Карвахаля был весьма заинтересованным.
— Как имя божье услышала, не поверишь, так и отнесло её от меня, нечисть треклятую. «Мне нет до этого никакого дела, мистер Бельграно», ответила. Я ей и говорю: «Не хотел вас расстроить, синьора». А сам думаю: «Иди ты с дьяволу, отродье бесовское» Она мне бросила, что вовсе и не расстроена, и слиняла куда-то.
— Редкий ты моралист, — усмехнулся Карвахаль.
— Не знаю, может, и моралист, но шестипалых боюсь. А ты сам-то не моралист?
— Сознательно отвергая мораль, можно стать философом, — вздохнул Карвахаль, — но отвергая ее неосознанно, можно стать только скотиной. Я могу отступать от морали своей веры, но ни в коем случае не от догмы, на которой она зиждется, а вообще, Пако, мораль гораздо больше нуждается в практиках, вроде тебя, чем в таких, как я, теоретиках.
Хэмилтон усмехнулся про себя. Знавал он подобных моралистов, и они всегда раздражали его. Моральные правила не должны мешать инстинктивному счастью, абсолютная же нравственность запрещает всё. Моралист готов содрать с человека кожу, чтобы только не видеть его голым. Осудить грешника — вот жалкий пафос их величия! Стивен всегда остерегался морально негодующих: им было присуще жало трусливой, скрытой даже от них самих злобы, а ещё чаще моральное негодование было просто коварнейшим способом мести. И именно местью были, конечно, лживые слова Бельграно. Он представил их встречу с Галатеей так, словно она сама домогалась его, как жена Потифара, а он, как святой Иосиф, пренебрёг ею. А между тем, хоть Хэмилтон и не слышал точно начала их разговора, но прекрасно помнил ледяной тон Галатеи. Бельграно лгал — он сам приставал к миссис Тэйтон, а когда она отшила его, выдумал гнусную историю, да ещё приплёл какой-то вздор про шестипалость и ведьм.
Археологи тем временем начали неспешную, но основательную беседу о закреплении фрески в камере, насыщенной парами ксилола, решали, оставить ли в ней роспись по окончании пропитки на сутки или на двое? Говорили о сушке с замедлением испарения ксилола.
Хэмилтон почти не слушал, механически делал заданные анализы и думал о Галатее. Внезапная болезнь Тэйтона ему тоже показалась весьма странной. В разговоре Карвахаля и Бельграно промелькнул намёк на некую иную, скрытую от других причину обморока Арчи Тэйтона. Между тем Стивен всерьёз сомневался: а не был ли сам обморок притворным? Он заметил, что Тэйтон очень близок с Дэвидом Хейфецем, и если Хейфец, как опасался Хэмилтон, подслушал его разговор с Галатеей и передал его Тэйтону, тот вполне мог принять свои меры. Чего проще? Упасть в обморок от солнечного удара, потом несколько дней не выходить из спальни и одновременно не спускать с жены глаз. Ловко, ничего не скажешь.
Ловко или неловко, но у мерзавца всё получилось: ни в этот день, ни на следующий Тэйтонов почти не было видно. Хэмилтон несколько раз, стоя на внутреннем дворе, пытался разглядеть Галатею на террасе, но там никого не было. Зато его самого разглядел Дэвид Хейфец и вполне серьёзно сказал ему, что охота на чужих жён так же опасна, как игры с акулой, и он поступит умно, если займётся своим непосредственным делом в лаборатории.
Стивен, злясь, посоветовал медику не приписывать ему нелепых намерений.
На самом деле слова Хейфеца не понравились ему и даже испугали. То, что тот понял его намерения, означало, что они достаточно заметны, и Хэмилтон дал себе слово быть осторожнее. Он не сомневался, что Хейфец расскажет о своих подозрениях Тэйтону, а уж сталкиваться с этим человеком Хэмилтону вовсе не хотелось.
* * *
Вечером следующего дня Рамон Карвахаль услышал от Берты Винкельман чудесную новость: до их приезда три недели не было дождя, грунт сухой, и в принципе лучше всего снять фреску до темноты. «Небо в облаках, пояснила она, кто знает, не польёт ли завтра дождь, он прогнозируется, а разворачивать тент над раскопом — по времени дольше, чем снять роспись». Услышав об этом, Гриффин распорядился и начать установку тента, и попытаться отделить фреску от стен.
У Берты всё было готово, по её словам, фрески хорошо держались, однако красочный слой требовал ещё одного основательного закрепления ксилольным раствором по поверхности росписи широкой мягкой кистью. Она нанесла двенадцать покрытий, в промежутках для лучшего впитывания закрывая роспись полиэтиленовой плёнкой. Из-за духоты всё сохло быстро.
Карвахаль с Бертой Винкельман направились на раскоп, за ними увязались Сарианиди, Бельграно и Лану, пошли Гриффин и Хейфец. Хэмилтон, видя, что Тэйтона с ними нет, остался в лаборатории под предлогом, что не успевает с анализами. В одиночестве, предоставленный своим невесёлым размышлениям, он пробыл около двух часов, затем Карвахаль и компания принесли фреску, несколько часов мудрили над ней, напоследок уложили в камеру и разошлись.
Ушёл и Хэмилтон, чувствуя себя обманутым и несчастным, но по пути вспомнил, что не закрыл бутыль с ксилолом. Он вздохнул и поплёлся обратно: не хотелось на следующий день выслушивать упрёки Гриффина и Берты Винкельман. Ксилол — вещь ценная.
К его удивлению из лаборатории доносились голоса, причём, явно звеня на повышенных тонах. Стивен подумал, что это Берта заметила его оплошность, но, подойдя ближе понял, что это вовсе не она. В яростном споре сошлись Долорес и Рамон Карвахаль. Брат не орал на сестру, но явно был накалён до предела. Долорес тоже не кричала, но от её слов, произносимых с нескрываемой злостью, звенел воздух. К сожалению, понять причину гневной перебранки испанцев Стивен не мог: они не утрудили себя переводом своей склоки на английский, а испанского Хэмилтон не знал. Впрочем, заметив его тень на пороге, Рамон Карвахаль мгновенно смолк и моментально перешёл на английский.