Миссис Генри Картрайт купила для слуг новую домашнюю Швейную Машинку, и мисс Вера Картрайт так ею заинтересовалась, что испробовала сама, и смогла за очень короткое время подрубить нижнюю юбку. Вчера она весьма любезно принесла эту юбку мне, чтобы я могла посмотреть на стежки, ведь она знает, что я увлекаюсь современными изобретениями. Машинка работает довольно хорошо, хотя ее можно улучшить, – нитки запутываются чаще, чем хотелось бы, и их приходится обрезать или распутывать, – но подобные приспособления всегда вначале несовершенны. И, как сказала миссис Картрайт, ее супруг полагает, что акции компании, производящей эти Машинки, со временем окажутся наиболее разумным вложением капитала. Он невероятно любящий и заботливый отец и приложил все старания для будущего благополучия своей дочери, которая является его единственной живой наследницей.
Но я не стану утомлять тебя разговорами о деньгах, поскольку знаю, что ты находишь это скучным. Однако, дорогой мой сын, благодаря деньгам наполняется кладовая, и они приносят те небольшие удобства, что отличают скромную, но обеспеченную жизнь от жалкого существования. И, как говаривал твой дорогой отец, денежки на деревьях не растут…
Время уже не движется со своей привычной, неизменной скоростью, порой давая странный крен. Теперь вот очень быстро наступил вечер. Саймон сидит за письменным столом, положив перед собой раскрытый блокнот и уставившись в темнеющий квадрат окна. Раскаленный закат поблек, оставив по себе фиолетовое пятно; воздух на улице вибрирует от жужжания насекомых и кваканья земноводных. Все тело Саймона размякло, как дерево под дождем. С лужайки доносится аромат увядающей сирени – пахнет паленым, словно обгоревшей на солнце кожей. Завтра вторник – день, когда он, как и обещал, должен выступить на небольшом салоне у жены коменданта. О чем он мог бы им рассказать? Нужно сделать пару кратких заметок, представить своего рода связное изложение. Но все без толку – сегодня вечером он решительно ни на что не способен. Никакие мысли в голову не лезут.
О лампу бьются мошки. Саймон откладывает вопрос о вторничном собрании и обращается вместо этого к своему незаконченному письму.
Дорогая матушка! Я по-прежнему пребываю в добром здравии. Благодарю Вас за футляр для часов, вышитый для Вас мисс Картрайт. Я удивлен, что Вы согласились с ним расстаться, хоть и пишете, что для Ваших часов он великоват; футляр, конечно, очень изящный. Надеюсь очень скоро закончить здесь свою работу…
С его стороны – ложь и отговорки, а с ее – интриги и обольщение. Какое ему дело до мисс Веры Картрайт с ее нескончаемым бесовским рукоделием? В каждом письме, присылаемом матерью, содержатся новости об очередном вязанье, стеганье и скучнейшем вышиванье тамбуром. Наверное, к этому времени весь дом Картрайтов – все столы, стулья, лампы и фортепьяно – покрыт целыми акрами кисточек и бахромы, и в каждом его уголке распускаются вышитые гарусом цветочки. Неужели его мать действительно полагает, что его может прельстить подобная перспектива: жениться на Вере Картрайт и сидеть в кресле у камелька, оцепенев в паралитическом ступоре, пока его милая женушка будет медленно обматывать его шелковыми нитками, словно кокон или запутавшуюся в паутине муху?
Саймон комкает лист и швыряет его на пол. Он напишет другое письмо. Дорогой Эдвард! Надеюсь, ты в добром здравии, я же по-прежнему в Кингстоне, где продолжаю… Продолжаю что? Что он здесь, в сущности, делает? Он не в состоянии поддерживать привычный развязный тон. Что он может написать Эдварду, какой трофей или добычу показать? Какой ключ к разгадке? В руках у него пусто – он не завоевал ровным счетом ничего. Он двигался вслепую, нельзя даже сказать, вперед или назад, и не узнал ничего, кроме того, что так ничего и не узнал, не считая степени собственного неведения. Он похож на исследователей, безуспешно искавших верховья Нила. Подобно этим изыскателям, он должен учитывать возможность поражения. Отчаянные депеши, нацарапанные на клочках коры и в растерянности отосланные из засасывающих джунглей. Заболел малярией. Укусила змея. Пришлите лекарств. Карты неверны. Он не может сообщить ничего определенного.
Но утро вечера мудренее. Он соберется с мыслями. Когда станет прохладнее. Ну а пока – спать. В ушах звенит от насекомых. Влажная жара накрывает лицо, как ладонь, и его сознание на миг вспыхивает, – он вот-вот что-то вспомнит? – а затем снова угасает.
Внезапно он просыпается. В комнате свет – в дверном проеме плавает свеча. За ней – тусклая фигура: его хозяйка в белой ночной рубашке, укутанная в выцветший платок. При свете свечи ее длинные распущенные волосы кажутся седыми.
Он натягивает на себя простыню, поскольку спит без пижамы.
– Что случилось? – спрашивает он. Наверное, он кажется недовольным, но на самом деле просто боится. Не ее, разумеется, но какого черта она делает в его спальне? Впредь нужно будет запирать дверь.
– Доктор Джордан, извините ради Бога за беспокойство, – говорит она, – но я слышала шум. Как будто кто-то пытался влезть в окно. Я испугалась.
В ее голосе нет и тени дрожи. У этой женщины очень крепкие нервы. Саймон отвечает, что спустится к ней через минуту и проверит запоры и ставни, и просит ее подождать в передней. Набрасывает на себя халат, который мгновенно прилипает к влажной коже, и в темноте пробирается к двери.
«Это нужно прекратить, – говорит он самому себе. – Так не может дальше продолжаться». Но ничего ведь не происходит – значит, нечего и прекращать.
33
Сейчас полночь, но время ползет вперед, и еще оно ходит по кругу, как луна и солнце на высоких часах в гостиной. Скоро рассветет. Скоро наступит день. Я не могу помешать тому, чтобы он наступил, как всегда, прямо на меня – всегда один и тот же день, что постоянно ходит по кругу, будто часовой механизм. Он начинается с позавчерашнего дня, потом наступает вчерашний день и наконец – сегодня. Суббота. Наступивший день. День, когда приходит мясник.
Что мне сказать доктору Джордану об этом дне? Ведь мы уже почти до него добрались. Я могу вспомнить, что сказала, когда меня арестовали, и что велел мне говорить адвокат мистер Маккензи, и чего я не рассказала даже ему, и что сказала на суде, и что говорила потом, ведь я снова изменила свои показания. И что я сказала, по словам Макдермотта, и что говорила, по мнению других, ведь всегда найдутся люди, которые вложат тебе в уста свои собственные слова: они похожи на фокусников, которые чревовещают на ярмарках и представлениях, а ты – всего лишь их деревянная кукла. Примерно так было и на суде: я сидела на скамье подсудимых, но казалось, будто я сделана из тряпья и набита опилками, а голова у меня из фарфора. Меня засунули в эту куклу, и моего собственного голоса слышно не было.
Я сказала, что помню некоторые свои поступки. Но они говорили, что я совершила и другие, а я заявила, что совершенно их не помню.
Разве он сказал: «Я видел тебя ночью на улице, в ночной сорочке, при свете луны»? Разве он спросил: «Кого ты искала? Это был мужчина?» Разве он сказал: «Я плачу хорошее жалованье, но требую взамен верной службы»? Разве он сказал: «Не волнуйся, я не расскажу твоей хозяйке, это будет нашим секретом»? Разве он сказал: «Ты хорошая девушка»?
Может, и сказал. Или, возможно, я спала.
Разве она сказала: «Не думай, будто я не знаю, что ты замыслила»? Разве она сказала: «Я заплачу тебе в субботу, и на этом покончим, можешь убираться на все четыре стороны»?
Да. Она это сказала.
Разве я присела после этого за кухонной дверью и расплакалась? Разве он меня обнял? Разве я ему позволила? Разве он спросил: «Грейс, почему ты плачешь»? Разве я сказала: «Чтоб она сдохла»?
Да нет же. Этого я, конечно, не говорила. По крайней мере, вслух. Я и вправду не желала ей смерти. Только хотела, чтобы она куда-нибудь сгинула, но того же самого она хотела и от меня.