Мэри была демократкой.
Опять стук. Как будто у меня есть выбор.
Я прячу волосы под чепец, встаю с соломенного тюфяка, расправляю платье и фартук и отступаю в самый дальний угол камеры. И решительно говорю – ведь всегда нужно сохранять достоинство, если это возможно:
– Войдите.
5
Открывается дверь, и входит мужчина. Он молод, как я, или немного старше, молод для мужчины, но не для женщины, ведь женщина моих лет – уже старая дева, а мужчина – старый холостяк лишь в пятьдесят, но, как говаривала Мэри Уитни, даже тогда он еще не потерян для дам. Вошедший высок, с длинными ногами и руками, но дочки коменданта не назвали бы его привлекательным. Им по душе томные мужчины из журналов, очень элегантные, такие прикидываются тихонями, и у них узкие ступни в остроносых сапогах. Этот же по-старомодному живой и подвижный, и у него довольно крупные ступни, хоть он и джентльмен или почти джентльмен. Вряд ли он англичанин, впрочем, трудно сказать.
Он шатен, волосы вьются от природы – такие называют «непослушными», потому что ему не удается их расчесать. Сюртук у него добротный, хорошего покроя, но поношенный – локти уже заслонились. На нем жилет из шотландки, она вошла в моду после того, как королева замирилась с Шотландией и построила там замок, увешанный, по слухам, оленьими головами[12]. Но сейчас я вижу, что это не настоящая шотландка, а обычная ткань в желтую и коричневую клетку. У него часы на золотой цепочке – значит, он не беден, хотя помят и неухожен.
Он не носит бакенбард, которые теперь носят все. Сама-то я их не шибко люблю, мне подавай усы или бороду, ну или вообще ничего. Джеймс Макдермотт и мистер Киннир брились, Джейми Уолш тоже, хотя у него и брить-то было нечего; разве только мистер Киннир носил усы. Когда я утром опорожняла его тазик для бритья, то брала чуть-чуть раскисшего мыла – он пользовался хорошим мылом, из Лондона – и втирала в кожу на запястьях, так что запах держался весь день, пока не подходило время мыть полы.
Молодой человек закрывает за собой дверь. Он не запирает ее – кто-то другой запирает ее снаружи. Теперь мы вдвоем заперты в этой камере.
– Доброе утро, Грейс, – говорит он. – Я знаю, вы боитесь врачей. Но должен сразу же сообщить вам, что я – доктор. Меня зовут доктор Джордан, доктор Саймон Джордан.
Мельком взглянув на него, я опускаю глаза. Говорю:
– А другой доктор вернется?
– Тот, что вас напугал? – спрашивает он. – Нет, не вернется.
– Тогда вы, наверно, хотите измерить мне голову.
– И в мыслях не было, – отвечает он с улыбкой, но при этом окидывает мою голову оценивающим взглядом. А на мне ведь чепец, так что он все равно ничего не увидит. Судя по выговору, он американец. У него белые зубы, причем все на месте, по крайней мере – спереди, а лицо вытянутое и худое. Мне нравится его улыбка, хоть она и кривоватая, и кажется, будто он надо мной подшучивает.
Я смотрю на его руки. Там абсолютно ничего нет. Даже колец на пальцах.
– А у вас есть сумка с ножами? – спрашиваю я. – Кожаная такая.
– Нет, – отвечает он. – Я не обычный доктор. И никого не режу. Вы боитесь меня, Грейс?
Не могу сказать, что я его боюсь. Еще слишком рано и трудно понять, чего он хочет. Ведь ко мне просто так не приходят.
Мне хочется узнать, что же он за доктор такой необычный, но вместо этого он говорит:
– Я из Массачусетса. Родился там. С тех пор много поездил по свету. Я ходил по земле и обошел ее[13]. – И смотрит на меня: поняла ли?
Это из Книги Иова, с такими словами Сатана обратился к Господу перед тем, как наслать на Иова все эти нарывы, кровоточащие язвы и прочие напасти. Наверно, доктор хочет сказать, что пришел испытать меня, да только он опоздал. Бог послал мне слишком много испытаний, и, возможно, Ему это уже надоело.
Но вслух я этого не говорю. Просто смотрю на него с глупым видом. Я хорошо научилась прикидываться дурочкой. Говорю:
– А во Франции бывали? Оттуда вся мода идет. – Вижу, что разочаровала его.
– Да, – отвечает он. – И в Англии, и в Италии, и в Германии, и в Швейцарии.
Как странно стоять в запертой тюремной камере и разговаривать о Франции, Италии и Германии с незнакомцем! С путешественником. Наверно, он странствует, как коробейник Джеремайя. Но Джеремайя зарабатывал себе на хлеб, а эти люди и так уже богаты. Они путешествуют из любопытства. Разъезжают себе по свету и смотрят на всякие дива, как ни в чем не бывало пересекают океан, и если в одном месте им становится скучно, они просто собирают вещички и перебираются в другое.
Но теперь и мне пора что-нибудь сказать. Я говорю:
– Прямо не знаю, сэр, как вы общаетесь со всеми этими чужеземцами. Ведь ни за что не поймешь, о чем они толкуют. Когда эти бедолаги только сюда приезжают, то гогочут, как гуси, хотя дети быстро учатся чужому языку.
– Верно, дети все схватывают на лету.
Он улыбается, а затем выкидывает такой вот фокус: опускает левую руку в карман и достает яблоко. Медленно подходит ко мне и протягивает яблоко, словно кость – злой собаке, которую хочет прикормить.
– Это вам, – говорит он.
А у меня такая жажда, что это холодное наливное яблоко кажется мне большой круглой каплей воды. Я могла бы мигом его проглотить. Я медлю, но потом думаю: «В яблоке ничего дурного нет, и я возьму его. Давненько я не ела домашних яблок. Наверно, из прошлогоднего урожая, который хранился в погребе, в бочке, но яблоко на вид довольно свежее».
– Я не собака, – говорю ему.
Другой бы на его месте спросил меня, что я хотела этим сказать, а он смеется. Просто выдыхает:
– Ха! – словно бы нашел потерянную вещь. Он говорит: – Понятно, Грейс, что вы не собака.
О чем он сейчас думает? Я сжимаю яблоко обеими руками. Как драгоценное сокровище. Поднимаю его и нюхаю. У него такой свежий запах, что аж душу щемит.
– Вы не будете его есть? – спрашивает он.
– Не сразу, – отвечаю.
– Почему?
– Потом его уже не будет.
На самом деле я просто не хочу есть при нем. Не хочу, чтобы он увидел, как я голодна. Если они почувствуют твою слабину, то потом с тебя не слезут. Лучше вообще забыть обо всех своих желаниях.
И снова его смешок.
– Скажите мне, что это? – спрашивает.
Я смотрю на него, потом отвожу взгляд.
– Яблоко, – отвечаю. Думает, наверно, что я дурочка. Или это какая-то уловка. Или он сумасшедший, и поэтому они дверь заперли – меня заперли в одной камере с сумасшедшим! Но люди в такой одежде сумасшедшими не бывают, особенно с такой золотой цепочкой для часов – родственники или смотрители мигом бы ее сняли.
Он снова кривовато ухмыляется.
– О чем напоминает вам яблоко? – спрашивает.
– Простите, сэр, – говорю, – я вас не понимаю.
Наверно, это загадка. Я вспоминаю Мэри Уитни, и как мы бросали тогда вечером яблочную кожуру, чтобы узнать, за кого выйдем замуж. Но я ему об этом не скажу.
– Мне кажется, вы все хорошо понимаете, – говорит он.
– О вышивке.
Теперь он сам ничего не может понять:
– О чем, простите?
– О вышивке, которую я в детстве сделала: Я – Яблоко, П – Пчела.
– Ясно, – говорит. – А еще?
Опять прикидываюсь дурочкой:
– О яблочном пироге.
– Да, – говорит он. – О том, что вы съели бы.
– Надеюсь, и вы тоже, сэр. Яблочный пирог ведь для того и пекут.
– А какие яблоки вы есть не стали бы? – спрашивает он.
– Гнилые, наверно.
Он задает загадки, как доктор Баннерлинг в Лечебнице. Всегда есть правильный ответ, вернее, сами врачи считают его правильным, и по их лицу можно понять, угадала ты или нет. Впрочем, доктору Баннерлингу я всегда отвечала невпопад. Или, возможно, этот – доктор богословия, а такие доктора тоже любят задавать каверзные вопросы. Я их столько переслушала, что хватит надолго.