– Итак, Грейс, – говорит он, поднимая глаза от бумаги, – вы считаете кровать опасным местом?
В его голосе звучит незнакомая нотка – возможно, он в тайне надо мной насмехается. Я не должна говорить с ним столь откровенно, и если он перейдет на такой тон, я ничего ему не расскажу.
– Конечно, не всегда, сэр, – говорю, – а только в тех случаях, что я назвала. – И после этого молчу и продолжаю шить.
– Я чем-нибудь вас обидел, Грейс? – спрашивает он. – Я этого не хотел.
Я молча шью еще несколько минут. А потом и говорю:
– Поверю вам на слово, сэр. Надеюсь, впредь вы отплатите мне той же монетой.
– Ну разумеется, – говорит он с теплотой. – Прошу вас, продолжайте. Я не должен был вас прерывать.
– Но вам наверняка не хочется слушать о таких заурядных, житейских вещах, – говорю я.
– Я хочу слышать все, что вы можете мне рассказать, Грейс, – возражает он. – Незначительные житейские подробности нередко таят в себе глубокий смысл.
Уж не знаю, что он имеет в виду, но я продолжаю.
Наконец мы снесли все одеяла вниз, развесили их на солнце и почистили, а два снова внесли в дом, чтобы залатать. Мы сидели в прачечной, где никто не стирал, и поэтому там было прохладнее, чем на чердаке. И еще там стоял большой стол, на котором мы могли разложить одеяла.
Одно из них было очень странное: четыре серых урны, из которых вырастают четыре зеленых ивы, а в каждом углу – по белой горлице. Я так подумала, что это должны быть горлицы, хоть по внешнему виду они больше напоминали цыплят. И посредине – вышитое черными нитками женское имя: «Флора». И Мэри сказала, что это «памятное одеяло», которое сшила миссис ольдермен Паркинсон в память об усопшей близкой подруге, как это было модно в то время.
Другое одеяло называлось «Чердачный скарб» и состояло из множества лоскутков. Посмотришь с одной стороны, и увидишь закрытые коробки, а взглянешь с другой – открытые. Наверно, закрытые коробки означали скарб, а открытые – чердак. С одеялами всегда так: можно смотреть на них под разным углом: то на темные, то на светлые лоскутки. А когда Мэри сказала название, я его не расслышала, и подумала, что одеяло называется «Чердачная скорбь», и я сказала:
– Очень странное название для одеяла. – И тогда Мэри сообщила мне правильное, и мы рассмеялись, представив себе чердак, где толпятся скорбящие вдовы в черных платьях, вдовьих чепчиках и креповых вуалях. Они корчат кислые рожи, заламывают руки, выводят буквы на писчей бумаге с черной каймой и прикладывают к глазам платки с такой же черной каемкой. И Мэри сказала:
– А коробки и сундуки на чердаке до краев набиты отрезанными локонами их дорогих покойных мужей. – А я сказала:
– И, наверно, их дорогие покойные мужья тоже лежат в этих сундуках.
И мы залились смехом пуще прежнего. Не могли остановиться, даже когда услышали, что по коридору идет миссис Медок, звеня своими ключами. Мы уткнулись лицами в одеяла, и когда она открыла дверь, Мэри уже успокоилась, а я еще не подняла голову, и плечи у меня тряслись. И миссис Медок спросила:
– Что случилось, девочки? – А Мэри встала и молвила:
– Простите, миссис Медок, просто Грейс оплакивает свою покойную матушку. – И миссис Медок ответила:
– Это очень хорошо. Можешь отвести ее на кухню и напоить чаем, но только недолго. – И еще она сказала, что молодые девицы часто плачут, но Мэри не должна мне потакать, а не то я стану неуправляемой.
И когда она ушла, мы обнялись и так хохотали, что чуть не померли со смеху.
Теперь вы можете сказать, сэр, что глумиться над вдовами – очень легкомысленно, и после всех этих смертей в моей семье я должна была уже понимать, что над этим не шутят. Но если бы рядом были какие-нибудь вдовы, мы никогда бы так не поступили, потому что негоже смеяться над чужими страданиями. Но ни одна вдова нас не слышала, и я могу лишь добавить, сэр, что мы были молоденькими девушками, а молоденькие девушки часто ведут себя глупо, но лучше уж хохотать, чем реветь.
Потом я задумалась о вдовах – о вдовьем горбе, вдовьей походке и о лепте вдовицы из Библии[47]: эту лепту нас, слуг, всегда заставляли отдавать из нашего жалованья беднякам. И еще я вспомнила, как мужчины перемигивались и кивали, когда речь заходила о молодой и богатой вдовушке; если же вдова была старой и бедной, то все, наоборот, отзывались о ней уважительно, хотя, если вдуматься, это очень странно.
В сентябре погода была теплая, почти как летом, но в октябре листва на деревьях покраснела и пожелтела, будто ее подожгли, и я все никак не могла ею налюбоваться. А однажды ближе к вечеру мы с Мэри снимали на улице простыни с веревок и услыхали множество хриплых голосов, и Мэри сказала:
– Смотри, дикие гуси летят на юг зимовать. – Все небо аж потемнело от них, и Мэри добавила: – Завтра утром выйдут на охоту. – Мне стало жалко этих птиц, в которых будут стрелять.
Однажды ночью в конце октября со мной случилось что-то страшное. Я бы не стала вам этого пересказывать, сэр, но вы ведь доктор, а доктора и так об этом знают, и поэтому вы не испугаетесь. Я уселась на горшок, поскольку уже надела рубашку, приготовилась ко сну и не хотелось выходить в потемках в нужник. И когда я заглянула в горшок, то увидела кровь, и на рубашке тоже. Между ног у меня текла кровь – я решила, что умираю, и от горя расплакалась.
Мэри застала меня в таком виде и спросила:
– Что случилось?
И я ответила, что у меня какая-то ужасная болезнь и что я обязательно умру. Еще у меня болел живот, но вначале я не обращала на это внимания и решила, что просто объелась свежим хлебом, который в тот день как раз пекли. Однако потом я вспомнила матушку, у которой перед смертью тоже разболелся живот, и разревелась пуще прежнего.
Мэри посмотрела на меня и, надо отдать ей должное, не посмеялась надо мной, а все объяснила. Возможно, вы удивитесь, что я этого не знала, если учесть, сколько детей нарожала моя матушка. О детях-то я знала все, откуда они берутся и даже как они туда попадают: видела собачек на улице, но вот об этом даже не догадывалась. У меня не было подруг моего возраста, а то бы я, наверно, обо всем давно проведала.
А Мэри сказала:
– Теперь ты женщина, – и я снова расплакалась. Но она обняла и успокоила меня еще лучше, чем матушка, которой всегда было некогда, она часто уставала или болела. Потом Мэри одолжила мне свою красную фланелевую юбку, пока я не сошью себе такую же, и показала, как подворачивать и прикалывать одежду. Мэри сказала, что некоторые называют это Евиным проклятием, но сама она считает, что глупо так говорить, ведь настоящее Евино проклятие – терпеть бестолкового Адама, который, чуть что, все сваливает на Еву. Еще она сказала, что если будет очень больно, она принесет мне пожевать ивовой коры, а если и это не поможет, нагреет на кухонной плите кирпич и завернет его в полотенце, чтобы унять боль. Я была ей очень благодарна, ведь она и впрямь оказалась доброй и заботливой подружкой.
Потом Мэри усадила меня, нежно и ласково расчесала мне волосы и сказала:
– Грейс, ты станешь красавицей и скоро начнешь кружить мужикам головы. Хуже всего – джентльмены, они думают, что все обязаны выполнять их желания. Когда выходишь ночью в нужник, мужики уже поджидают тебя снаружи пьяные, а потом внезапно на тебя набрасываются: никакого сладу с ними нет, но, в крайнем случае, можно пнуть их между ног – там у них самое больное место. А лучше всего запереть дверь и пользоваться ночным горшком. Но все мужики одинаковые: наобещают с три короба, мол, сделают все, чего ни пожелаешь. Но просить их нужно очень осторожно и не делать для них ничего, пока они не выполнят обещанного. А если подарят колечко, то к нему должен прилагаться священник. – Я наивно спросила:
– Почему? – И она ответила, потому что мужчины обманщики от природы и скажут что угодно, лишь бы получить то, чего от тебя хотят, а потом возьмут да и передумают – и тогда ищи ветра в поле. Все это мне напомнило ту историю, которую тетушка Полина обычно рассказывала о моей матери, и я кивнула со знанием дела и сказала, что она права, хотя еще толком и не понимала, что она имела в виду. Тогда Мэри крепко обняла меня и сказала, что я умница.