Коллективизация представляла серьезную угрозу для образа жизни крестьянства. В ответ все его слои сплотились как особая культура, как класс в самом настоящем смысле, на защиту своих традиций, веры и средств к существованию. Корни сопротивления коллективизации уходили не в какие-то отдельные социальные слои, а в культуру крестьянства, и прибегало оно к тактике, присущей этой культуре. Крестьянское сопротивление пропитывало крестьянскую культуру. Для крестьян, как и для государства, коллективизация была гражданской войной.
Крестьянский взгляд на коллективизацию отчетливее всего проявляется в слухах. Слухи о коллективизации излагались языком Апокалипсиса. Советская власть отождествлялась с Антихристом, который начинает устанавливать свое царство на земле с помощью колхозов. Предупреждения о грядущем возмездии, войне и вторжении вызывали в памяти образы всадников Апокалипсиса. Слухи о падении нравов в колхозе порождали в сознании сельчан нечестивую триаду коммунизм — Антихрист — сексуальный разврат. Слухи, в которых коллективизация ассоциировалась с закрепощением, не всегда носили апокалиптический оттенок; крепостное право служило в них метафорой зла, земного, социального конца света, который, будучи связан с коммунистической политикой коллективизации, превращал коммунистов в помещиков, а революцию 1917 г. — в фарс. Слух был политической метафорой, переворачивающей мир вверх дном, создающей альтернативную реальность, полную символических инверсий. Тем самым слухи подрывали легитимность колхоза, коллективизации и советской власти. Они также служили проявлением коллективного мировоззрения, проекцией народной мысли и отражением политических представлений крестьянства. Мир слухов как ни один другой вид крестьянского сопротивления придавал коллективизации дух и облик гражданской войны.
Крестьяне прибегали к насилию лишь в самом крайнем случае. На атаки со стороны государства они отреагировали применением широкого спектра форм самозащиты. Самой наглядной и опасной из них являлось разбазаривание — уничтожение или продажа скота и прочего имущества, которое считалось воплощением крестьянской «темноты» и дикости. Как акт протеста, саботажа и способ освободиться от имущества, разбазаривание позволяло крестьянам защититься от той угрозы, которую нес их экономическому положению новый режим. Для крестьян, получивших ярлык «кулака», разбазаривание было одним из многих способов смены своего социально-экономического статуса, или самораскулачивания. Последнее включало в себя и другие уловки вплоть до окончательного ухода из деревни. Как разбазаривание, так и самораскулачивание сыграли непосредственную роль в безумной эскалации темпов коллективизации и раскулачивания в начале 1930 года.
Крестьянские общины также обращались к более прямым формам самозащиты, объединяясь для поддержки своих членов, обвиненных в кулачестве и подвергшихся репрессиям. Фраза «У нас кулаков нет» зазвучала по всей сельской местности, когда крестьяне осознали, что термин «кулак» не разделяет их, а, наоборот, служит важным уравнительным инструментом, поскольку на карте стояли интересы всего крестьянства, ведь практически любой мог быть объявлен кулаком. Поддержка или защита кулаков была опасной формой протеста, которая интерпретировалась государством как контрреволюционная деятельность. Когда все прочие методы были испробованы и не дали должных результатов, крестьяне обращались к наиболее традиционным формам защиты — написанию писем и петиций в вышестоящие властные органы. Они писали как за себя, так и за других, как коллективно, так и индивидуально, следуя традиционному мифу о благосклонной центральной власти в попытке восстановить попранную справедливость.
Самозащиту крестьян можно рассматривать как особую форму скрытого сопротивления. Хотя часто они играли на образе отсталого «мужика», их протест не был хаотичным и не выражал «темные стороны» крестьянской души. Наоборот, он был обдуманным, логичным, политическим и по-человечески оправданным. Самозащита могла проявляться как в скрытых, так и в открытых формах протеста. По мере возможности крестьяне старались смягчить политические последствия своих действий, разыгрывая из себя «мужиков» и «баб», утаивая факты или же подстраиваясь под доминирующий политический дискурс. В этом смысле как форма, так и содержание крестьянского протеста берут свое начало в общей культуре сопротивления, характерной как для российских, так и для многих других крестьян. Подобные акты самозащиты, наряду со слухами, позволяли продемонстрировать государству политическую солидарность и сплоченность крестьянства, готового отстаивать свои интересы.
Крестьянский террор еще больше усилил культуру гражданской войны, ставшую неотъемлемой частью коллективизации. Стимулом для его возникновения стало нарушение традиционных норм справедливости и общины, которое требовало возмездия. Террор, ставший способом ухода от коллективизации, характеризовался анонимностью, использованием уловок и различных обманных тактик. Крестьяне играли на использовании официального образа «мужика», маскируя свой протест под классовую борьбу в деревне. Объектом террора становились прежде всего крестьяне, решившие или намеревавшиеся перейти на сторону власти, а также любой чиновник, возомнивший, что насилие против общины может остаться безнаказанным. Кроме того, террор служил формой возмездия тем, кто помогал советской власти в ее кампаниях против деревни, особенно в раскулачивании, и тем самым нарушил традиции общины, ее нормы и идеалы единства. Жестокий гнет со стороны властей извне привел к новой волне насилия на селе, в ходе которой крестьяне предприняли попытку отстоять единство и автономию деревни. Террор ярче, чем любая другая форма сопротивления, показал наличие гражданской «войны внутри войны», в которой меньшинство крестьян-активистов столкнулись с общиной.
Подобно террору, коллективные действия также были формой активного сопротивления насильственным хлебозаготовкам, коллективизации, раскулачиванию и атеизации, требовавшим от всех членов общины демонстрации силы, сплоченности и воли. Среди подобных актов протеста наиболее широко известны срыв собраний, бунты, восстания, бандитизм. Принимая участие в подобных коллективных действиях, крестьяне не просто впадали в буйное безумство, как обычно говорилось в официальных отчетах, а выбирали конкретные цели, демонстрируя сознательность и четкое представление о своих интересах. Эти действия часто принимали формы, традиционные для крестьянской культуры сопротивления, ставшие ее своеобразным ритуалом.
Самым ярким подобным актом сопротивления был бабий бунт. Женщины возглавляли сопротивление закрытию церквей, депортации кулаков и обобществлению скота. Ходил слух, что власти «женщин не тронут»{1170}. Независимо от того, верили ли ему на самом деле, или хотели верить, или же использовали для того, чтобы мобилизовать более осторожных соседей, этот слух работал. Крестьянки не несли столь сурового наказания за свои действия, с каким сталкивались мужчины, и умело использовали это преимущество. Коммунистическая партия описывала бабьи бунты как беспорядочные спонтанные вспышки женской истерии и всегда отрицала самостоятельность женщин в их организованных действиях, приписывая инициативу кулакам, священникам и подкулачникам. Советская власть лишила крестьянок всех классовых атрибутов, поставив во главу угла их пол, тем самым отрицая наличие у них какой-либо сознательности и самостоятельности. Следовательно, «баба» не считалась способной на политический протест. Женщины деревни, объединившись с мужчинами, использовали эти представления в собственных целях и возглавили протест против коллективизации. По иронии, центральная роль женщин в коллективных действиях сыграла на руку государству, позволив ему принизить значимость крестьянского протеста как преимущественно дела рук «темных» и «некультурных» женщин, сбитых с истинного пути кулаками и перегибами местных партработников. Однако в краткосрочной перспективе бабьи бунты оказали серьезное влияние на политику властей, вынудив их в марте 1930 г. провозгласить временное отступление коллективизации.