Святые отцы устанавливали некоторую параллель между Моисеем и Христом. Спаситель земли не был царем, не был вельможей, не был властителем. Он был неизвестным из Назарета. С точки зрения людей за этим ничего не стояло. Да, Он был Богом, ставшим Человеком, но в глазах Своих современников Он был одним из них; и немудрено поэтому, что Нафанаил, когда ему сказали, что в лице Иисуса Христа ученики нашли Спасителя, Христа, Мессию, возразил: может ли что хорошее выйти из Назарета? (Ин 1:46). Кана Галилейская, где жил Нафанаил, на расстоянии нескольких километров от Назарета. Что бы вы сказали, если бы вам кто-то заявил, что живущий на расстоянии нескольких километров молодой человек, которого вы знали чуть ли не с детства, оказывается – Сын Божий воплощенный? В этом и есть некоторая параллель. Христос был послушен Богу до конца. Как человек, Он не выделялся какими-либо земными особенностями. Всякий, кто Его видел, мог узнать себя в Нем. Никто не мог сказать: ну да, Тебе-то хорошо, Ты вельможа, Ты богат, Ты знатен! Всякий мог сказать: да ведь Он один из нас, Он – как все, и посмотри, что Он нам говорит. Он говорит, что мы призваны быть свободными! За таким человеком можно пойти.
О Евангельском благовестии{193}
Мы привыкли говорить, что Евангелие – благая весть, что Христос в жизнь, в мир принес такую весть, которая превосходит своей красотой, смыслом, творческим напором всякую другую. Но когда спрашиваешь людей: в чем благая весть в твоем опыте? как ты ее определишь? как ты видишь ее, например, в истории святых апостолов? – то большей частью четкого ответа не получаешь. Я этот вопрос ставил часто и получал ответы «богословского» – в кавычках – содержания: примирение с Богом, прощение грехов и многое другое; и все это правда, и так часто чувствуется, что это – объективная правда, но не для говорящего. Не в том смысле, что это неправда, а в том, что, если было бы только это, для говорящего это не было бы благой вестью, которая перевернула его жизнь, которая настолько полна новизны, что все через нее сделалось новым.
Последние годы я себе ставил этот вопрос и долго искал одного какого-нибудь ответа, именно такого слова, которое в себе содержало бы все, – и не нашел. И поэтому я хочу сделать попытку сейчас высказать вслух продуманное и пережитое и предложить вам разные элементы, разные моменты этого благовестия, этой радости евангельской, как она мне представилась.
Тут я хочу сделать оговорку, что людям, родившимся в верующей семье, воспитанным в вере, людям, которые всегда были верующими и жили этим, порой труднее найти, в чем это благовестие, потому что эта благая весть всегда в них жила, всегда была вокруг них, всегда была с ними. Не с чем ее сравнивать, не было такого момента, когда что-то случилось, после чего все стало ново, все заискрилось новой красотой, все осмыслилось. Те, наоборот, которые были неверующими (крестили их до этого или не крестили – неважно), часто могут уловить какой-то момент и какое-то событие, которое действительно донесло до них эту благую весть, которое принесло в их жизнь что-то настолько новое, что стало возможно жить, а не только влачить какое-то существование, не только существовать по необходимости.
И вот я вспоминаю первую свою встречу с Евангелием. Я с Евангелием не встречался до пятнадцатилетнего возраста: и в руках не держал, и не читал, и не знал ничего о нем, кроме того, что приходилось воспринять понаслышке и без всякого интереса. И когда впервые мне пришлось читать Евангелие, меня поразили некоторые особенности этого благовестия, а затем к ним прибавились и другие, о которых я тоже хочу сказать, хотя они не относятся к этому первому, поворотному пункту жизни.
О жизни к пятнадцатилетнему возрасту я знал, что она жестокая, я знал, что пощады от человека или от жизни ожидать не надо, я знал, что естественный враг человеку – его ближний, я знал, что единственный способ прожить – это стать настолько бесчувственным, железным, чтобы ничего не могло проникнуть в душу. И я тоже знал, что, воспринимая жизнь так, можно в себе нести не только сознание, но физическое ощущение мертвости, что можно ходить, как труп, среди других людей и что все сводится к этому. Об обстоятельствах, при которых я читал Евангелие, я сейчас не буду говорить, но одна из первых вещей, которая меня поразила, когда я встретился с евангельским словом, – это то, что Бог сияет Своим солнцем на добрых и на злых, на благодарных и неблагодарных, на любящих и ненавидящих, что для Него все люди – Свои (Мф 5:44-46). Мы можем отчуждиться от Него, но для Него мы – свои, мы можем от Него отвернуться и оказаться предателями в самом последнем смысле слова, а Он останется верным до конца (до какого конца – мне еще было неясно тогда, потому что это было только начало евангельской повести, я потом открыл, какой это конец). И я помню, каким это было откровением. Откровение заключалось вот в чем: я окружен людьми, которых я всегда считал прирожденными врагами, опасностью для жизни, опасностью для цельности души, и вдруг оказывается, что этих людей любит Бог, как отец любит своих детей, – и меня тоже! Помню, я в первое утро после чтения вышел, смотрел вокруг себя с изумлением на всех людей, которые шли по улице, спешили на поезд, на работу, и думал: какое чудо, они, может, не знают, что они Богом любимы без разбора, а я это знаю, и они мне больше не могут быть врагами! Что бы они ни сделали по отношению ко мне или к кому бы то ни было – ни один из этих людей никогда не будет мне врагом; он может оказаться хищным зверем, он может поступить жестоко, он может поступить безумно, но я-то знаю, что у нас один и тот же Отец, что каждый из них – из нас – равно любим и что нет врагов… Вам может показаться, что такая реакция, такой ответ души на этот короткий и простой отрывок из Евангелия – детскость, незрелость, – пусть, но я и сейчас думаю то же самое, после того как прошло сорок пять лет или больше. И это одно из самых основных открытий, которые можно сделать в Евангелии: обнаружить, что мы все для Бога – дети, свои, чужих нет.
Читая дальше, я обнаружил вторую черту. Опять-таки, опыт жизни, хотя не длительный и не очень сложный, явно показывал, что до человеческого достоинства мало кому есть дело. И вдруг я обнаружил, что Бог относится к человеку с глубочайшим уважением, относится к нему не как хозяин к рабу, не как языческий бог к людям, которые ему подвластны, но совершенно по-иному, – и это меня поразило в притче о блудном сыне (Лк 15:11-32). Меня поразила одна фраза и один образ: образ отца. Отец видит издали, как идет блудный сын, который от него отрекся, причем отрекся жестоко, беспощадно, так, как мы отрекаемся порой в молодости, потому что не чувствуем глубины раны, которую наносим. Ведь подумайте о словах блудного сына в начале этого рассказа: Отче, дай мне теперь то, что будет моим достоянием, когда ты умрешь… Такая мягкая, простая фраза, но если ее перевести на более резкий язык, это же просто значит: старик, ты зажился, мне некогда ждать, пока ты умрешь и я унаследую плод твоих трудов, ты стоишь на моем пути, я хочу быть свободным и богатым; сговоримся на том, что ты – умер для меня, и давай мне то, что мне причитается, и забудем друг о друге. И вот этого сына, который совершил как бы метафизическое убийство над отцом, который отца просто исключил из жизни, этого сына ждет отец. Когда он его видит, он спешит ему навстречу, падает ему в объятия, целует его, и дальше идет разговор. В течение всего своего пути блудный сын повторял свою исповедь: Отче! я согрешил против неба и перед тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих. Я не знаю, обратили ли вы внимание на то, что отец ему дает сказать все начало этой приготовленной исповеди; он ему позволяет, ему, который его исключил из жизни, извел, он ему позволяет назвать его отцом, он ему позволяет сказать, что он согрешил против неба и перед ним, он ему дает сказать, что он недостоин называться его сыном; и тут он его останавливает: потому что недостойным, блудным сыном этот юноша может быть, но перестроить отношения так, чтобы стать достойным рабом, – никогда. Этого любовь никогда не допустит, это – невозможная вещь. Пусть он будет недостойным сыном, но он остается сыном – этого не снять, не загладить.