В деревне меня нарекли монашкой, отшельницей. Но я от людей не откольница. Молюсь за них, помогаю. Раньше брюха у больных правила. Ячмени, бородавки сводила. Если ячмень на левый глаз сядет — перевязываю ниткой пальцы правой руки: средний и безымянный. Ячменю не грех фигу показать. Поднеси ее близко, пошепчи: новосел, не на ту землю сел. Кому соринка в глаз попадет — пущу под веко семя льняное. Любую соринку выгонит. Иной всю жизнь проживет и не знает, что кол в землю надо с водой забивать. Дури-ком лезет. Строители в деревне коровник строили и всухую забивали. Школы большие закончили, а такую премудрость не знают.
Не откольница я. Постуюсь. Молюсь двуперстно. Книги древние до дыр зачитала. Пужливая только: боюсь бесей, не растерзали бы. На мне грехи есть: не всегда постовалась, ребеночка с глухим парнем нажила. По нашему обету строго спрашивается: неженатые не женитесь, женатые разженитесь. Всю жизнь каюсь, согрешение замаливаю. Молодой была, глупенькой. Пойду в лес — за птичками, за бабочками подсматриваю. Они друг на дружку прыгают, топчатся, любятся. Стыдно, но смотрю. Помолюсь и снова смотрю… и так нутро распаляет — моченьки нет. Почешу под подолом и в деревню. О ту пору глухой, молоденький конюх стал приставать. Его мне бес поднес. Барахтались с ним на сене. Добарахтались. Убедил меня, что с застойной плотью с ума сходят… ну и ввел в согрешение. У трехперстников-щепотников книги иные. Они учат: для детоплодия брак дается. Во брак с глухим вера моя не пущала. А по своему ребеночку сердце ныло. Не выстругаешь же его из осинки. Живого хотелось. Жизненное свое берет. Плоть молитвами не усыпишь.
Сынка мой родился перед Благовещением. На восьмой день имя ему дали — Витенька… Выродила, значит, сынку, реву слезами, шепчу: Богородица, Дева, радуйся… Как думаешь, не растерзают меня беси за давний грех?
— Не посмеют.
— Вот и я так думаю. Но тюрьму сынке они подстроили. Говорила ему: «Оставь в покое вино, брось карты, живи по-путнему — копейку мозолями добывай. Прутики грызи, побирушничай, но не воруй». Вот и сел за провинку. Стал тюремным кашеедом.
Мавра обрадована моим приходом. Торопится выговориться, излить обиды, услышать сочувственные слова, разложить в рассказах на кусочки, на осколочки свою летящую к закату жизнь.
Лицо отшельницы припухлое, одутловатое, с красносиними прожилками. Под угрюмыми карими глазами складчатые мешки. Округлый подбородок в тонких завитушках сивых волосинок. На правой щеке крупная родинка. Почти посередине лба красное пятно. Мне подумалось: неужели моление выкрасило лоб?
— Много молишься, Мавра?
— Усердствую до пота. Часами поклоны отбиваю.
— Горислава и Нюша тремя пальцами крестятся. Не ругаетесь?
— Пусть щепотью молятся. Они щепотью и соль берут. Я — двуперстная. Чего мне с подругами делить, чего ругаться? У нас теперь одна крепкая вера осталась — старость. За последние годики жизни хватаемся. За них молимся, заступит просим… Вот так живешь-живешь, молишься-молишься, соберешь мысли в комок и думаешь: зачем? Отчего одному клопы да плошки, другому платья да брошки?.. Беси мне каверзы творят. Витеньку отняли. Болезни в меня напускают. Я сынку по-своему крестила: в омутище. Еще по холодной воде крещение было. Стал расти, как на опаре. Меня колдовкой обозвали. Молитвам Витеньку усердно учить принялась, да школа обезбожила, от веры отбила. Классы ему туго давались: недоумком родился. Сама виновата: в Преображение рыбку не поела. Тяжко его рожала, всю меня, как бересту на огне, скручивало. Родился худенький — кожица да косточки. Потом наливаться стал. Плакал редко, легкие не развивались.
До шести недель шлепала его, чтоб поревывал. В бане одного оставляла. Раскричится, ором зайдется, зубенки стисну, не иду. Ночью нисколько с ним не важивалась. Родила, пела: Богородица, Дева, радуйся. Ну и помогала она мне. Кормила я сынку титяшным молоком три года, пока голова не разболелась. Поноса у него не было. Коростья не одолевали. Я в людях и кормилицей была: трех чужаков своей грудью выходила. Но беси распрогневались на меня. В интернате дружки Витеньку безбожеству обучили. Хулиганам в руки дался. Покуривать стал, матерщинничать, за рюмку хвататься. Приехал перед армией с дружками. Я им провожаны устроила. Овечку забили, шиш-лыки жарили.
Из-под крыльца выбежала крупная темная крыса. Встала столбиком возле отпиленной чурки. Мавра проворно, с охотничьим азартом сдернула с ноги старую калошу, запустила в крысу: она юркнула под кучу наношенного хламья.
— Ах, беси проклятые! Житья от вас нет! У курей яйца таскают. В избе пол изгрызли. По столу бегают. Расставлю капканы, да по забывчивости сама в них и вляпаюсь. Писала в сельпо, чтобы «крысиду» привезли. В конверт вместо заявления по ошибке молитву вложила. Наверно, письмо мое не в потребиловку — в церковь батюшке попало. Как думаешь, божественные люди на учете в церквах?
— До Авдотьевки церковникам дела нет.
— Зря. Раньше и на обласках ездили. Привезут молитвы, увезут пушнину. Надо в сельпо снова про «крысид» отписать. Забыли об нас. Черт всегда в законе, человек в загоне. Исчезла школа. Больничка рухнула. Мы скоро все в землю рухнем. Зачем жили, иконам кивали? Одно понятно: бог смолчит, человек словчит. Кто через колено законы гнет, тому и прощение выпадает. Сынка закон не согнул. Приехал как-то весенним Васюганом, платочек в крупную полоску привез. Спрашиваю: «Как живешь, Витенька?». Отвечает: «Живу, мама, как картошка: если осенью не съедят, весной посадят…». Накаркал себе беду.
Мавра побрела к козлам. Медленно нагибалась за калошей, придерживая поясницу рукой.
— Отымается спина. Второй день с прострелами хожу. Погода скоро на дожжик повалится.
— Выезжала куда-нибудь из деревни?
— В Пермю выезжала, ко сестре старшей. На вокзале у меня кошелек стяпали. Не заркие деньги были — двести два рубля прежними. Поголосила у рельсов, беда растуманилась. Сестра последние рубли собрала, на путь обратный дала. Нашила я на кофте, платье кармашков тайных, распихала трешки. Поехала. Дорога гремит, мне страшно. Вдруг колеса сбегут с железа? Водой долго ехала. Добралась до избы, упала на койку, занемогла. Чужая земля — патока, своя — сливки. Всем говорю: я — не рассейская, я — васюганская и столица моя — Нарым. Тут каждый пенек мой кум. Всех певчих птичек в лицо знаю.
Крыса выбежала из-под древесного хлама, смело и нахально понеслась вприпрыжку к крыльцу. Мавра с той же проворностью сорвала с ноги заляпанную навозом калошу, швырнула в нахальную грызуниху. На сей раз черная резина обрушилась на нее всей массой. Крыса перевернулась на спину, ощерила длинные зубы, злобно пискнула. Оглушенная, несколько секунд оставалась на месте. Отшельница победно поднялась, схватила со стены коромысло, заспешила к добыче. Но добыча успела оклематься. Крыса бесенком понеслась на старуху, прошмыгнула между ног, едва не укусив охотницу за щиколотку.
— Ну я ттебя изловлю! Ну распотешусь!.. И ведь умные шельмы, — неожиданно нежным тоном проговорила Мавра. — Нашли обрезок кожи от чирка, закатили на лоскут яйцо и волоком потащили. Курей волнуют, они нестись плохо стали.
Достану «крысиду», нагоню на вас страх. Опупели! Разбойничают средь бела дня. Куда я заявление на «крысид» сунула? Надо новое нацарапать. Молитву отправленную жалко. Я ее из святой, боговдохновенной книги переписала. Умная книга. Все там расписано, все по-старинному узаконено. Про поясные поклоны, про земные. Когда поститься, когда литургии совершать… Ты хоть и при бороде, а, поди, явный неверец? Ничего не знашь, что с неба нам глаголят. Разве вы, неверны, знаете, что всех небов двенадцать. Ракеты только до первого доцарапались… Люди сперва землю осиротят, потом до небов доберутся. А там и свету конец.
— В войну ты в колхозе была?
— Везде, куда ни пошлют. Трудармейкой тоже была. Дорогу в тайге строила. Я — дюжая. Хлебный паек наравне с мужиками получала. Раз жар сорокаградусный в бараке на меня навалился. Запомирала. Попила заварной чаги, соскочила с нар и за бригадой. Всю войну перед глазами пайка хлебная маячила. Во сне душеньку отводила: до отрыжки хлебушек ела. Караваи снились белые, пышные. Отрежешь ломтище, уплетаешь за обе щеки. Проснешься, а зубы, сном обманутые, чакают, воздух жуют… У меня теперь память смеркаться стала. Всего не вспомнишь. Много всякого наслучалось за жизнь. Сейчас блужу по лесу часто. Хожу сухопутом, собираю ягоду — беси путь умыкнут. Где ночь пристигнет, там и ночую. Утречком помолюсь, отобью поклоны, иной раз ноги прямичком к деревне и выведут. Богородица за меня. Беси против. Помрем, увидим, кто правдой жил, кто кривдой. Там суд — ого-го! Взяток не берут. Икрой, осетриной, мехами не умаслишь. Грешному смерть будет лютая. Праведному светлая.