Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В избе чистота. Дородную русскую печь Горислава называет «моей госпожой».

— Много годочков служу ей. И все молчком, молчком. За меня горшки, ухваты да сковородники говорят.

Печь часто подбеливается известью с солью, поэтому блестит и не осыпает известковую пудру.

Пол в избе густо выкрашен под яичный желток: щелочку между половиц не увидишь. Ходить по такому полу в носках — благодать, словно по ледяному катку скользишь.

В горнице самодельный шкаф под потолок, широкая деревянная кровать с точеными слоновьими ножками. Стол тоже массивный — не шатнешь.

В простенках, в рамках под стеклом увеличенные с фотографий портреты Тереши и Славушки. Кочующий фотограф прирабатывал и за ретушера. Лица супругов искажены. Усы у Тереши побольше буденновских. Левый зрачок крупнее. На гимнастерке орден от медали не отличишь. У Славушки щеки размалеваны под цвет спелых помидорин. Над одним глазом бровь дугой, над другим — оглоблей.

— Мы-то знаем, что это мы, а других сумление берет, — поясняет бабушка.

«Тук-тук» — усердствуют ходики. «Ку-ку» — не проспала свой час миниатюрная кукушка.

Горислава продолжает развертывать бесконечный свиток своих вспоминок.

— Дедушка мой, царство ему небесное, чучельник был отличный. Вырежет, обстрогает уточку, перышки краской напустит — прямо-таки живая птица-подманщица. Такая зазноба любого селезня подманит. Тетеревов дедушка мастерил. По молодости сам их на березах расквартировывал. Охотники тушевались — не знали по каким дробью палить. Не раз в обманную птицу стреляли… Наши — найденовские — в Сибирь из Расеи притопали. Курские мы. Пошептал дедушка отгрешные молитвы, ото лба до пупа крест положил и в путь-дорогу. На Курщине он офеней-коробейником был. Товаришко мелкий сбывал вразноску. Таскал по деревням платки, серьги, наперстки, книжки дешевые. Скоморошничал, где народишко на улыбки щедрый. Отпустит шуточку и сам же похохочет, если никого на смех не подпалит. Доходился мой дедушка — до Нарыма дотопал, никто остановить не мог. Здесь и сейчас угрюмцы не перевелись. В ту пору народ тайну под бородами держал. Дедушка нарымца в четверг шуткой попотчует, он аж в субботу улыбнется.

Коробейничество дедушка оставил. По тайге много не находишься, рысям да медведям серьги да иголки не сбыть.

Нарымцы обучили дедушку деготь гнать, смолокурничать. Смолка, смолка, и от нее спине солко. Поворочай-ка пни. Пнёвую колоть дедушка рядами в ямах умащивал. По-вытапливал сало из пней, ох повытапливал. Проскипидарился, просмолился. Комарье над ним не летало: дых перехватывало у гнуса от дегтярного деда.

В конце января наваливаются на землю афанасьевские морозы. Под один такой мороз пожаловал к нам деревенский знахарь. Баит: «В одной из смольных ям беглая ведьма отсиживается». Дедушка шумкует: не пущу к яме. Знахарь: колдуньям пособствуешь… Пошли. Знахарек Селиверст — мужичонка лодырный, вранливый. Народ пужал. За добрые и недобрые предсказания брал хлебом, молоком, мясом. Спрашивали этого конопатого мужика: «Почему берешь еду за недобрые предсказания?». Отвечал: «Темные вы людишки. С того и беру, что предупреждаю. К беде вы изготовиться должны. Нежданная беда — вдвойне страшна. Жданная — полбеды».

На смолокурне никакой колдунихи не оказалось. Не дуры — посередь зимы отсиживаться в ямах. Хитрый мужичишка Селиверст глазами зырк-зырк, смотрит, как дедова яма хитро устроена. Смолокур получал добрые смолы. На томском базаре нарасхват шли его деготь и скипидар. Зависть точила знахаря. Перенял Селиверст опыт: в то же летечко взялся за смолокурство и погорел. Вот тебе и ведьма в яме. Не всякой твари норови по харе. Иная и на добро способна. У ведьм ум не покупной. Одно знаю: ведьмарки умирают мучительно. Души загубленные, злодейства покою не дают. Ноги, руки судорога сводит. Тело от души трудно отделяется, его костолом охватывает. Вот так умирала у нас Секлетинья. До круглого века ей три денька оставалось. Умирала — деревня стоном стонала. Печи топились скверно: дымы не в трубы — в избы выпирало. Углы в домах трещали. Собаки выли по-волчьи. Сверчки запечные приумолкли.

Пришли ко мне бабоньки, спрашивают: «Что делать, Горислава? Каким этапом скорее ведьму на тот свет отправить?». Говорю: «Пусть мужик покрепче, посмелее хватает лом да две-три доски над кроватью колдунихи выломает. Верный способ помочь Секлетинье в иной мир отойти». Выломали несколько потолочин. Ведьма сразу потихла-потихла и кому-то душу вверила. Не богу только. Вместо пятаков положили умершей на глаза по гнилой картофелине. Вскоре и дымы пошли в трубы. Собачий вой прекратился, сверчки ожили.

Внук наш с нефтей приедет, упрекает:

— Бабушка, тебе ли чепуху молоть про леших и ведьм? Ракеты небеса ощупали: бога тю-тю, ведьм тю-тю. В ступе не налетаешь.

Отвечаю внуку:

— Не перечь старому человеку. В нечистую силу и я не верю: черта за рожки не держала. Колдуны-ведуны попадались. Повелось в деревне: Секлетинья — колдуниха, Селиверст — знахарь. Ну и пошло-поехало. Когда народ в один рот, трудно и свой не разинуть. Ничего не ищи, внучок, на небе. Всего путного и беспутного вдоволь на земле. Всякие людишки водятся. Покойный знахарь пойдет, бывало, травки лечебные в лесу собирать, сам глухарей из чужих ловушек вытаскивает. Угодил раз ногой в зубастый капканище. Нога в клюку высохла. Умер. Травки, нашёпты не помогли.

И-и-и, Анисимыч, сколько я за жизнь разной всяковщины послушала-повидала. Жила и свято, и клято. Побирушничать приходилось. Поданный кусок слаще ворованного. Иголки в пироге подавали — все было. Привыкла пирожок надвое разламывать — увидала иголочку. В молодости зоркоокая была. Табак на понюшку поздно брать стала. Нанюхаюсь — слезы бегом бегут. Позорчает око — далеконько видит. Вдали что у нас? Луга, тайга, поскотина — вот и вся мир-околица. Мой вечный храм — солнушко. Куполов много кедровых, сосновых. Им покиваю и дальше живу. Живу, радуюсь земному и небесному. Мне и солнушко подсобляло, и колхоз. Придет иногда ко мне Нюша поплакаться: «Тоскливо жить на свете становится. Скоро срок подойдет — остужусь. Еще бы хоть пяток вербных воскресений встретить. Не-ет. Видно, подходит к концу пасха жизни моей. Кто-то все шепчет и шепчет: разговелась, Нюшенька, пора и честь знать. Земля других едоков рождает. На всех хлеба не напасешься — уходи в могилку…».

Успокаиваю Нюшу: «Много дум вмещает бабий ум. Терпи, родная, последние лета жизни. Они самые сладкие и самые горькие. Ты меня от проруби отвела в сиротстве, поэтому живешь долго за такое благодеяние. И дальше живи, пенсию получай. А тоску по куску за палисадник брось».

Кот у Гориславы — живая головешка. Лапу дружбы мышам не подает. Молод, драчлив, проворен. Лежит на коленях старухи и во сне тянет длинную мурлычную песенку.

«Тук-тук» — отстукивают ходики. «Ку-ку-ку-ку» — отсчитала механическая птичка два полуденных часа.

Бабушка поскребла пальцем седой висок.

— Мой дед всегда со своей ценой на базар ездил. Упрется — ни копейки не сбавит. Любил говорить: мне цену занижать — товар унижать… Стоит на базаре, погаркивает: не лезь в деготь по локоть — палец есть. Мазни, понюхай, разотри. Деготек ямный. Смажешь ось — заботушку забрось. Дегтярницу с собой не бери — на весь путь смазки хватит. Если задумал кому ворота вымазать, чью-то честь поругать — мой деготь насквозь дверные доски пропитает. Скобли — не соскоблишь. Меняй ворота… Говорит, говорит — приманивает народ. Торг бойко идет.

Дедушка знал много гуторок-поговорок. Язычок звончит, ни минуты не молчит. Найденовская порода говорливая. В сиротстве мне постоянно есть хотелось. Говорю-говорю, голоду язык заговариваю. Брюхо бурчит, хлеба просит. В те годы хлебушко глазами есть приходилось чаще. Уставишься на хозяйский каравай, слюнки глотаешь.

Во германскую войну дедушка окалеченный вернулся. Думали: забросит балагурство, частушки да песни в себе похоронит. По-прежнему потешничал. На гулянках балалайку из рук не выпускал. Мне не раз говорил: Горислава, за моей жизнью должок водится: счастье должна дать. Когда не знаю, но даст.

3
{"b":"569387","o":1}