— Да святится имя твое, Солнушко! Да не прийдут больше на землю во веки веков войны мерзкие!..
Любо слушать ее необычные молитвы. Яркие лучи словно манили, притягивали к себе эту мудрую земную мать. Пройдя долгий путь, не обессиленные, лучи твердо знали, во имя кого и чего свершен великий переход.
Сильный ветер разметал последние армады туч. Солнце пыталось воспламенить реку: красным и розовым горели неровные гребни волн.
Все сеноставное время прожил я в крохотной деревушке в три живых двора. Маленьким миром мы косили густую траву для овец и единственной Нюшиной коровы. По-прежнему над Авдотьевкой, рекой, поймой раздавался временами всполошный вертолетный гул: летчики привыкли ходить знакомым воздушным коридором, пролегающим над похеренным сельбищем.
Река неохотно пропускала в верховье груженые суда и желанно выпускала их, бегущих порожняком.
Пять лет спустя вновь довелось мне проезжать по дорогим, с детства знакомым местам. С душевным трепетом ждал появления за поворотом Авдотьевки. Вот и знакомый плес подставил самоходке широкую ладонь, но я не увидел впереди истерзанной временем деревушки. От кладбища, весело голубеющего оградками, тянулись в глубь леса серебряные электрические опоры. Сверкали гирлянды и провисшие провода.
Попросил капитана самоходки сделать короткую остановку. Вышел на берег, увидел широкое грубо вспаханное поле. Кое-где между серо-черных борозд земли торчали обугленные головешки. Ветер крутил воронками золу — бедный прах сожженного сельбища.
Представил, где стояли школа, клуб, колхозная контора, избенка Мавры-отшельницы. Будто воочию увидел на черной земле невменяемого Савву с выдергой в руке. Стоит в белых подштанниках и напористо колотит в гудящее било — созывает на артельный труд разъехавшихся по белому свету мужиков.
Тереша писал мне: Савва умер в райцентре. Перед смертью, в бреду задавал Нюше вопросы, вечно мучавшие полевода: жнейки готовы? есть головня в пшенице? суслоны ветер не расшвырял? звено на работу вышло?
Мавра, так и не дождавшись сынку Витеньку, уехала в Пермю, к сестре, набив мешок древнепечатными книгами.
Увидел словно наяву бабушку Гориславу. Стоит на береговом взгорке смотрит на ясный закат и, перекрестясь, произносит молитву молитв:
— Да святится имя твое, Солнушко! Да не прийдут больше на землю во веки веков войны мерзкие!..
По неровной пахоте медленно иду к кладбищу.
При установке береговой опоры потеснили немного жилплощадь переселенцев. Бульдозер снес оградки и кресты, смешал с землей и вырванными кустами. На повергнутом восьмиконечном староверческом кресте грелась пятнистая гадюка. Возле могилок валялись пустые банки из-под краски и малярная кисть. Какую оградку последней подкрашивала Мавра-отшельница?
Неподалеку от стойких ног электрической опоры страшно и немо зияла пустотой выкопанная загодя могилка. В нее мог лечь любой из последних пяти жителей Авдотьевки. Но они съехали с бросовой земли, оставив незанятой резервную могилку.
На кладбище со всех сторон напористо надвигались кусты и густущая трава. Отдельные стебли живучего кипрея успели подобраться к крестам, оплели их, тянулись между арматурных прутьев голубых и зеленых оградок.
Неподалеку от кладбища горячо полыхал рубиновый куст раскидистой бузины: неумолимое время зажгло вечный жертвенный огонь в память по всем усопшим нарымчанам и порушенным сельбищам.
Томск — Пицунда
1986–1987 гг.
БАГРОВЫЙ ЗАКАТ[1]
1
Перед войной Дектяревка раздалась вширь, потеснив таежную сторону. Восемь лет назад нагнали сюда раскулаченных. Поскотину под застройку им не отдали: повоюйте с лесом, покорчуйте пни, расчистите завалы. От сосновых срубов посветлела деревня. Игольчиковы возвели многооконный пятистенок. Пяти послессыльных лет хватило им, чтобы возродить зажиточное хозяйство. В надворных постройках слышались мычанье, блеянье и хрюканье. Крепкоскулый, приземистый Парфен привез с Алтая упрятанные под пимную заплатку деньги, потихоньку пускал на обзаведение хозяйства. Хотел сторговать в соседней деревне лошадь — побаивался, что и здесь навлечет на себя немилость властей. Пожалуй, вновь тряхнут двор, спросят, отчего так скоро поднялся на ноги и припеваючи живешь.
В деревне изба избе скоренько пересказывают все новости. Давно ходили крепкие слухи, что из понизовских сельбищ обряженные в форму люди увозят на дознание председателей колхозов, рыбартелей. Берут счетоводов, смолокуров, фуражиров, мельников. Угодила даже доярка, обвиненная в умышленной порче двух стельных коров. Дознаватели пожаловали и в Дектяревку. Артельцы ходили напуганные, понурые, испытывая на себе косвенную вину за осеннее затяжное непогодье, за неурожай льна и картошки, за недопоставки обременительных налогов.
На постой и харчевание строгие дяди остановились у зажиточника Парфена. Не обратно же на Алтай ссылать мужика, если он сумел извернуться от нужды и в нарымскую мерзлоту пустил цепкие корни. Сердце подсказывало Игольчикову: будь мужик тоже политиком — приветь важных гостей, словоблудь с ними, поддакивай, расхваливай новое время. Авось, зачтутся щедроты в новый судный день. Сын ревниво и въедливо поглядывал на лакейскую услужливость отца. Не мог дотумкать Крисанф, чем вызван столь богатый прием строгих гостей, опоясанных портупеями. Наганы примагничивали взгляд, от них словно исходил жар. Сын совсем был сбит с толку под вечер, когда доброхотный Парфен зарезал для гостей прихрамывающего барана. Освежевывая тушу, посверкивая ножом над парным мясом, отец лукаво подмигивал насупленному помощнику:
— Не хмурься, Крисанфушка, в нашей овчарне не убудет. Пожертвуем барашком, зато нас — овец — сторонкой обойдут, не сшибут с нового места. Чуешь, какая облава кругом идет. Помнишь, на Алтае на нас навалились в тридцатом, будто псы с цепи сорвались. Против внутренних органов восставать — струю на ветер пускать. У них власть и сила…
Понизив голос до шепота, наклонился над ухом сына, теплом обдал:
— Будут тебя о председателе и о весовщике спрашивать, говори: два сапога — пара. В прошлом году намолот крепкий был. Государству недодали зерна и на трудодни шиш с маслом получили. Смекаешь? Копнуть надо родственничков, утайку зерна сыскать…
Через день обезглавили дектяревский колхоз. Председателю даже не дали проститься с семьей. Отняли печать. Забрали в конторе прошлогодний отчет. Катер-трескун повез в низовье страшных гостей и очередную безвинную жертву.
На Игольчиковых в деревне стали смотреть ненавистно. Дело явно не обошлось без участия мужика-хитрована. Вот тебе и постой, и застолье у ссыльника Парфешки. Многие дектяревцы за всю жизнь не могут подмять под себя нужду, выбиться из бедности. Этот сыч махом обогател. Начальники из района к нему прибиваются. Видно, хмельно поит, сытно кормит, на мягкую перинку спать укладывает. Не брезгуют районщики, что мужик из раскулаченных. Старое не поминают и про новое молчат. Хороминку высокостенную поставил — его дело. Двор живностью кишит — пускай. Не брали в толк деревенцы, что Парфен — ломовая лошадь. Крисанф с завистью и восторгом глядел на спорую работу главного кормильца семьи. Молодая жена Матрена тоже вертелась колесом в прялке, но сноха уступала в расторопности строгому, неласковому свекру. Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда бесследно исчез председатель. Парфен даже недовольничал, что не забрали вместе с ним весовщика-кладовщика Новосельцева. Стриганули бы под одну гребенку, и дело с концом. Зажиточник давно метил на его место.
Свекровка не говорила Матрене упречных слов, но тяжелым, гадливым взглядом попрекала молодайку: знай, из какой нищеты пришла в наш дом… на готовый достаток явилась. Заезженная домовщиной и хлевом, молчаливая невестка чувствовала себя неприкаянной и горемычной. К насупленному, злому Крисанфу не прикипела душой. Нераскрытое для чистой первородной любви сердце обрекало себя на долгие затаенные муки. Семейная жизнь не дала телу желанного прозрения. Тянулась привычная слепота чувств. Матрена разделяла одиночество с зареванной подушкой, пугалась приближения ночи… надо будет стелить постель, тонуть в душной перине с грузным мужем. Тяжел черт, точно потолочная матица, вытесанная из лиственницы.