Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Давно-предавно осталась я сиротой. Мамка моя с капитаном речным сшушукалась, по первой лихой воде в Томск сбежала. Отец с горюшка и вина задавился. Оставили меня горемычить, в чужие руки кинули. С досветок по вечернюю темнынь на ногах. К колодцу, в хлев, в поле — бегом да бегом. Шустрой росла — челночком вертелась. Хлеба подовые пекла — слаще пирога были. Ворочаю по чужому дому работы — на ухваты и сковородники кошусь: хозяин-угрюмец легок на расправу был. Все ему не так, все не этак. Кричит: почему самовар плохо вычистила, столешницу не чисто выскоблила? Напраслину наговаривал. Желчь его донимала, вот и отыгрывался на сиротке. Горько жилось, не сладко елось. И надумала я утопиться.

Напоила-накормила с утра лошадушек, коровушек. Уважила напоследок — овса без меры насыпала, сена вволю дала. Ешьте, родные, вспоминайте бедную Гориславу.

Подошла к проруби — голову хмельком обдало. Запьянила близкая смерть. Память отшибать стало. До воды шаг, так он ведь последний.

Раздумка взяла: как, думаю, в прорубь бултыхнуться — головой или прыгом. Хотелось сразу под лед уйти. От страха навалилась крупная озноба: трясью затрясло. После жаром обнесло, лоб даже взмокрел. Шепчу: простите, родители мои… отстали вы от меня, я от жизни такой отстану.

Сачок взяла, льдинки из проруби вычерпывать стала. Сон, думаю, не сон на меня навалился? Принялась осенять себя последним смертным крестом. Солнушко еще не взошло, не отговорило от глупой затеи… Крадусь к проруби на цыпочках, глаза жмурю. Кто-то сзади хвать за плечо: я обмерла. Обернулась — Нюшку увидала, другую нашу сиротку. С криком, руганью на меня напустилась: «Ах ты, песья голова! Да чего ты, дуреха, надумала?!». По щекам меня щелк-щелк. Я реву, и она подревывает: «Гориславушка милая, ты же видишь — я тоже бедую, но живу. За тобой с берега следила: неспроста, думаю, без ведер и коромысла к реке топает…».

Нюша хроменькой была. Накрыли ее маленькую сеном на покосе, чтобы гнус не зажирал, да по забывчивости граблями конными наехали. Протащили с валком. Правая ножка сохнуть стала. По семнадцатому годку ее остяк-охотник унасиловал. Работница была в колхозе — трех не надо. Безотказница в трудах. Пошлют на лен — снопы солдатами ставит. Траву поспелую валит — литовка молнией сверкает. Известно: кто везет, того и погоняют. Мы везли колхоз во всю бабью силу. Хлеб — горох со жмыхом. Такой ели, но везли.

Ведет меня Нюша-хромоножка с реки, уговаривает, успокаивает. Стыдь на меня напала жуткая. Думаю: как я теперь своей деревне на глаза покажусь? Душеньку осрамила. Крест предсмертный наложила на себя. Сорвется с неба звезда, и то за ее упокой помолиться хочется. Помолился бы кто за меня, когда прорубь тайну скрыла? Нюша помолилась бы, всплакнула. Горемычила в жизни много.

Перед войной деревушка наша в окреп пошла. Избы ладные, из смолевых бревен. Земля навозом удобрена: любая овощь росла и радовалась. Льны-долгунцы крепкие родились.

Картошка по кулаку. Лесопильня тес, брус, плахи давала. И горбыль не пропадал. У ранешних хозяев будто по три глаза было: все узреют, ничего без призора не оставят. Не скрою — не сразу мы с колхозом оброднились. И новая рубашка к телу притирается. А тут на тебе: артельный труд. Бедняк в кулак свищет, а кулак бедняка ищет, охомутать хочет, в работники забрать. Время прошло: задули кулака, как свечку. Не сразу погас.

Была в колхозе Доротея — славная артельщица. Как и Нюша — безотказница в трудах. Доротея из семьи откольников. Попов не признавали — старцев слушались. Доротея молчать научилась раньше, чем говорить. Съест артельную чашку супа или каши, к общему котлу не подойдет, добавки не попросит. По глазам вижу — голодная. Слюну сквозь горло пропихивает, но в сторону артельного котла даже не посмотрит. Судачили о ней: гордячка, норов кержачий показывает. Нет. Дело в другом: жизнь среди прочих премудростей научила главной заповеди — терпению. Наука — докука, но кого надо доймет. Открыла тогда мне у проруби Нюша глаза: терпи. В беде петь научись. При радости песня сама из горла выкатится.

В деревне нашей — Авдотьевке — прибылых людей жило мало. Приедет кто на наши пепелистые подзолы, поживет годок-другой и понужнет отсюда искать земли пожирнее. Но и чернозему пот нужен. В Нарыме не каждый окорениться может. Эта земля не всякому в руки дастся…

— Не притомила ли тебя, Анисимыч, вспоминками своими?

— Век бы слушал такие вспоминки.

— …Вот и выходит по моему рассказу: если жить, то тужить приходится. Васюган наш по самое верховье деревушками был обставлен. В прошлый ледоплав на сизой льдине проплыла мимо Авдотьевки гнилая гробовина. Из бокового пролома торчала желтая кость. Повыше нас правый васюганский берег яристый, оползневой. За семью излучинами заброшенное кладбище на берегу. Вот и шевелят обрывы мертвецов. Проедь выше — и там кладбищи. Значит, везде приреченцы жили, а в избах зыбки качались, в хлевах скотина мычала-блеяла. Живности-то, живности сколько было! Пройдут по деревне три дойных стада, смотреть любо-дорого. Бычины упитанные, с кольцами в ноздрях. Идут-гудут, слюну под копыта роняют. Тогда гонения на скот не было: держи, продавай лишку мяса, молока, шерсти. Вдруг клич по деревне: сдавай лишнюю скотину! Да какая она лишняя? Своя ноша не тянет. Сенов запасали, сколько силушки хватало поставить. Луга наши, сам видел — под горизонт. Сроду всю траву не выкашивали. Сейчас в Авдотьевке одна корова-дойнушка осталась да горстка овец. Нынче говорят: держите скотину, сколько рукам хочется. Да где руки-то? Кто держать будет? Стариков и стариц земля помаленьку до себя кличет, воедино под кресты собирает. Отроки по городам, по стройкам разъехались. По нонешним временам черта так крестом не напугаешь, как молодых скотным двором.

Вот и погибает погибом наша деревушка. Молодым что с нами тут сидеть, плесенью покрываться? Внук наш на нефть подался, трубу куда-то ведет. Такая, говорит, труба, что в ней бычка на веревочке провести можно.

Мы сидим с бабушкой в светлой прохладной горнице. Упрямые ходики ровненько забивают в чисто выбеленную стену золотые гвоздочки секунд. Часы хочется остановить: мешают слушать житие бабушки Гориславы.

Она начинает помаленьку изнывать от старости: новая зима будет для нее семидесятой. Годы начистили до блеска серебро волос. Плавными полукруглыми разбегами морщины на щеках и подбородке. На лбу они крестиками, косыми линиями. Глазные впадины неглубоки, на их донышке васильково-веселые подвижные глаза. Соль слез не обесцветила их, не притушила блеска и привлекательности. Горислава ведет рассказ голосом неприглушенным, без старушечьей хрипотцы. Давно ищу по нарымским деревням таких удивительных бабушек-разговорниц. Глубокие колодцы их жизни хранят родниковую влагу вспоминок.

Ее муж Терентий Кузьмич уехал проверять сети. Перед уходом выложил на стол стопку орденских книжек, сказал баском:

— Наши награды вместе — за войну и за тыл. Там и послепобедные.

Тереша и Славушка — так нежно называют друг друга супруги, справившие недавно золотую свадьбу. Их закатное солнце жизни садится не в тучи. Мир, лад, согласие, покой, взаимная забота, ласка — такие теплые лучи согревают их на крутом склоне последних лет.

Чихнет Терентий Кузьмич, Горислава проворкует нежно:

— Будь здоров, Терешенька. Я тебе перед сном горчичку разведу в тазике. Прогреешь ноги — чих-пых пройдет.

— И ладненько, — быстро соглашается старичок. — Ты ведь моя главная лекарица.

Четвертый день живу в Авдотьевке, забытой богом и сельпо. Сплю на сеновале. Здесь сохранились пласты плотного, слежалого сена. От него исходит тяжелый плесенный дух. Корову старички не держат второй год. Уныло глядят вниз острыми носами подвешенные на стайке косы. Не первую пробежку по металлу делает въедливая ржавчина. Взял литовку, наточил, навалил травы за огородом. Она быстро подсохла под июльским палящим солнцем. Сенная перина источает медовый запах.

Ходики, ходики. Давненько зашли вы в крестьянские избы. Из многих не выходите до сих пор. Привозили дети родителям электронные часы в подарок. По словам Гориславы, походили они в тихую неделю и обмерли. Ходики на стене не обмирают, посрамляя сложный электронный механизм. Кукушечка из дверцы оповестит любой час.

2
{"b":"569387","o":1}