Не мною придумано поверье, не мне его забывать: в хлебную страдовицу бузит в поле леший. Снопы расшвыривает. Устраивает порчу зерну. Мышей по гумнам распускает. Против такого пакостника надо выставлять сторожа в тулупе навыворот. Оружие сторожу дается — кочерга. Лешие ее пуще пушки боятся. Хаживал в оборону на леших и мой дедушка.
Казус однажды с ним вышел. С дневного устатку уснул на соломе Порфишка, дал лохматым потачку. Перво-наперво изгрызли кочерговую ручку. Со злобы аж окалину съели. На тулупью шерсть гору репьев насыпали. Связали горе-сторожа по рукам и ногам ведьминым лыком. Прыгают, радуются, пыль мякинную поднимают. Она и подвела их: дедушка чихнул спросонья. Один леший со страху башкой об молотилку стукнулся, другой на снопы полез. Рухнула ржаная кладь, завалила леших и дедушку. Утром мужики сторожа откопали, а шалунов и след простыл. Умеют мудреные бесы из любой беды выкручиваться.
Рассказывает Горислава новую вспоминку, на меня с ухмылочкой поглядывает: поверю ли. Я невозмутим. Мне любо слушать ее певучие ласковые словечки: небушко, солнушко, зорюшка. Ее поверья чисты и наивны. Слушая их, уносишься на быстром скакуне в далекое прошлое, на лоно полей и лугов.
В одно из воскресений, стоя на крыльце, Горислава спокойно помолилась на чистый солнцевосход и изрекла:
— Мы с Терешей язычники: солнушку поклоняемся, природе. Светило всегда зримо, добро всему живому сеет. Оно на виду. А кто бога видел? Чего он скрытничает? Нас с Терешей в староверство клонили — не поддались. Экая невидаль — без попа жить. Вот без солнушка попробуй проживи.
Веский довод. Против него не один богоискатель разведет руками.
Под утренним парным туманом течет величавый Васюган. Прошли времена, еще пройдут, выплеснутся годами в океан, не знающий бурь. Река будет жить, струиться подо льдом и под солнцем. Пока есть вода, будет вечность. Вода проснется от зимнего оторопелого сна, вспомнит, что есть над ней небо, не омраченное жизнью солнце. Величава и прекрасна нарымская природа, дорог мне тонюсенький росчерк реки в ней. Дороги мне старики Найденовы, поклоняющиеся солнцу. Для них великий престол все: луга, притушеванные туманом, огород, где кучерявится картошка, муравчатая тропа, ведущая к старому кладбищу, густое разнолесье вдалеке в веселом ливне напористых лучей.
Бредут сами по себе облака, бредет сама по себе за деревушку коровенка тети Нюши. Наестся сочной травы, напьется васюганской водицы — прибредет обратно: вымя будет походить на тугой бурдюк.
Горислава говорит с солнцем не шепотом. Если оно прячется за плотными тучами, бабушка ходит вялой, хмурой. Блеснут лучи, окропят светом землю — бодреет духом, поднимает голову, благоговейно крестится.
— Ну вот и явилось… и славненько… и не покидай нас. Да святится имя твое, Солнушко! Да не прийдут больше на землю во веки веков войны мерзкие!
2
Тереша принес полведра золотых слитков: караси крупные, хватающие жабрами воздух. Замечал: нажарит хозяйка жировых ельцов, икряных карасей, ставит сковородку так, чтобы рыбьи головы были повернуты к окну. За ним течет, петляет меж лесов, болот степенный Васюган. Славушка объясняет так:
— Пусть на воду рыбка глядит, еще иматься будет.
Терентий Кузьмич — старик крутолобый, широкоскулый.
Прям и сух, как столб в прясле. Глаза цвета осиновой коры. Маленькие зрачки походят на торцы карандашных стержней. Глаза сухие — кружочки графитовые. Выбьет слезу резкий ветер — зрачки становятся агатовыми, ярко блестят.
Четыре года военной солдатской жизни раз и навсегда выпрямили Терешу, придали бравый гусарский вид. Стоит — плечи расправлены, небритый подбородок вздернут, правая рука чуть согнута у бедра. Вид у старика такой, будто собрался бодро откозырять честь и гаркнуть кому-то: здравия желаю! С войны вернулся без единой царапины.
— Вот даже порошинкой не ожгло, — сказала обрадованно Горислава. — Заговоренный он у меня. Я ему через солнушко весточки посылала. Выйду в поле, в луг, встану перед ним лицо в лицо, прошу его: «Солнушко, солнушко, спаси и помилуй Терешу. Несладко ему в окопах. Горько в боях. Пронеси пули мимо него. Обогрей душу. Передай: жду его целехоньким-живехоньким. С победой жду». И слушало солнушко жницу колхозную. Никогда не упускала я свою заряницу, свои досветки. Встречала светило небесное трудом земным. Оттого и любит оно меня. Лень-греховодницу успела в сиротстве прогнать от себя. Солнушко еще в провале небесном — я не сплю. Кручусь возле печки. Ухом-слухом каждый коровий мык ловлю. Будь сам приятен солнушку и земле — они в долгу не останутся. У них душа большая, добрая. Птица всякому лесу поет, и ты пой всякому. Мы с тобой, Анисимыч, на старые выруба сходим. По грибы, по бруснику. Поживи у нас, послушай вспоминки. Замолви о нас словечко в какой-нибудь книге. Живут, мол, в Авдотьевке пенсионеры Найденовы. Тереша — старичок-фронтовичок. Славушка — колхозница-полевичка. Язычники они, последние васюганские язычники. Всю жизнь напролет солнушку исповедуются, земную мир-околицу боготворят…
Терентий Кузьмич сидит за столом, примагничивает указательным пальцем хлебные крошки, отправляет в маленький рот. Спрашивает меня:
— За веру нашу на Соловки не сошлют? Был у нас в роте пехотинец с тех земель. Весельчак. Ладошку об ладошку любил тереть. Помню, приговорка у него была: земля советская, власть соловецкая.
— Терешенька, — вступает в разговор жена, — да кто ныне за веру терзает? Молись хоть ведру — все к добру. Внук говорил: пусть лоб от мольбы треснет — никто никого пальцем не тронет. Кто староверцев волнует? Никто. Бурчат над книгами толстющими, суют два пальца в лоб и каждый по себе поп.
В форточку, обтянутую марлей, дышит сухим теплом июль. Ходики терпеливо подсчитывают секунды идущего века. Остановись они вдруг, и тут же остановится время, замрет, как журавль на одной ноге.
Покойно, отрадно в тихом пристанище солнцепоклонников. Забываешь о существовании сутолочных городов, о мнимых друзьях, бессчетных заботах. Весь мир — чистая горница, неунывающие ходики и счастливая парочка за крепким самодельным столом.
Не понять кто главенствует в доме — Славушка или Тереша. Семейная власть разделена поровну. Разделили они поровну быстролетную жизнь, нелегкую ношу судьбы и славу великой победы. Фронтовик положил боевые награды на стол, многозначительно произнес:
— Лобовая часть медалей — моя. Тыльная — Славушки. Без тыла побед не бывает.
У войны дорог много. У Гориславы в тылу главной была дорога на ферму. Родина-мать звала на подвиг, и откликнулись все матери Родины на ее сильный зов. Уносясь чистой памятью к тем годам сплошных тревог и забот, бабушка говорит:
— В то время кабы четыре руки для бабы. И тех бы не хватило. В колхозе — дела да дела. А мы, как вязальные иглы, их петелька на петельку нанизывали, трудодни приращивали. Фриц на Москву наседал, у нас паники — ни-ни. Верили: сдюжит столица, одолеют врага наши бойцы. В первое лето нарвала, насушила одолень-травы. Каждый день с пучками шепталась, разговаривала. Через них солдатам нашим внушение делала: не сробейте, осильте, победите, одолейте фашистов. Всю силу колхозную мужичью фронт прибрал. Кто в Авдотьевке остался? Старцы, детье, хромые да киластые.
В конце мокрого месяца апреля снимали мы зимние шубенки с овец. Щелкали ножницами, приговаривали: бе да бе — стрижем не себе. Нас налог, как пест тяжелый толок. Понимали: надо сдавать шерсть, шкуры, молоко, масло, мясо. Несешь на сдачу маслецо, глазами его ешь-ешь. Брюху не слаще, не легче.
Кричат наши овчонки, блеют, черными бобами пол устилают. Неохота одежонку сбрасывать под апрельские да майские холода. Часто случалось, ушедшая зима верталась, приводила метели из-за Васюгана. Посмутьянит недельку-другую, позлит людей, ворон и собак, убежит по сырым низинкам невесть куда.
Принимал шерсть весовщик Яшка Ругин. Хромой, ехидный, охальный. Но на руку и глаз честный. Не обвесит, не обмерит, не сжульничает. Под подол девкам руки запускал… чего уж… дело молодое, норовливое на озорство. Ручищи длинные, шустрые — птицами под юбки залетали. Яшка то по мягкому месту бабенку шлепнет, то за титьку ущипнет. При стариках стеснялся. Без них рукам послабленье давал. Особенно донимал Верку-доярку. Бобылкой жила. Сухогрудая, глаза — две капли колесной мази, щеки стесаны и зубенки впроредь. Ростом длинна, хоть в прясло клади. Яшка под рубашку — стоит бесстыжая, не шелохнется. Смазывает мужика хитрым косым взглядом, приговаривает: «Как ущупаешь, Яшенька, мне скажешь, где она расквартировалась. Не упомню что-то». Бабоньки животы в хомуты. У кого хохот со слезами прет, у кого с искрами. Ругин — хитрый лис. Не растерялся, говорит: «У тебя, Верка, не в той местности дверка». И к весам — шерсть взвешенную снимать.