Бобылка что удумала? Зашла в склад, насторожила под своим сереньким платьишком капкан. Висит дверца на сыромятном ремешке, лапу Яшкину ждет. Захотел озорник опять дояриху на ущуп взять. Капкан клан челюстями. Готово! Верка своими мосластыми коленками, как клещами, руку сжала. «Там ли, Яшенька, дверца, там ли ворота тесовые?». Весовщик неделю гирьки на весах левой рукой переставлял. Наши авдотьевские молодухи могли за себя постоять, слово-занозу без промашки всаживали. Отбрили тогда Яшку: «В другой раз будешь местность нужную искать — рукавицы-мохнашки натягивай. Лапу не закапканит».
Верка-доярка осрамила, она же помогла позже кладовщику. Приметила зоркоглазая: на одном мешке с шерстью песчаная пыль сидит. Вскрыли мешок, потрясли шерсть на холстину — песчаная россыпь полетела. Хитрец Гришаев через сито песочек васюганский просеивал, утяжелял шерсть.
В разговоре бабушка нетороплива. Каждое ее слово сверено с жизнью, накалено ярким светом правды. Тереша никогда не перебивает жену. Он упоен ее тягучей речью, по-доброму завидует цепкой памяти.
Часы-ходики зорко следят за летним днем, за отпущенным ему временем.
Осколком темной ночи ходит по избе вразвалочку откормленный рыбой кот. Трется о ноги Тереши, благодарит рыбака.
После обеда Горислава любит поспать. В избе ни комаров, ни мух, но она все равно ложится под просторный марлевый полог. Идя к широкой кровати, извинительно произносит:
— Сон долеть стал. Дряхлею — погребом пахну.
— Поспи, Славушка, поспи, — успокоительным тоном провожает Тереша.
Выходим с хозяином под яркое солнце. Июльский день разгорелся во всю световую мощь. В плотной синеве небес оторванными от мачт парусами висят белейшие облака. От беспредельной выси веет смертным покоем. На земле тоже царит временный знойный покой. Жилые и заброшенные избы Авдотьевки, палисадники, скворечники, дыдластая беспризорная конопля за огородами, сонный бурьянник, кривые изгороди, млеющая река — все покоилось в глуби всеохватной тишины. Там, где время напрочь отсекло от деревни избы, баньки, хлевушки, густо разрослась матерая крапива, кустилась бузина, стоял настороже колючий репейник, слоновьими ушами свешивались до самой земли бархатистые лопухи.
Между покоробленных тесин гнилых крыш зелеными вздутиями поднялся плотный мох. Коньки на крышах скособочились, тупо и безнадежно уставились на сочную траву. От проломленных завалинок, от потемнелых тесин переливчато струилось полдневное марево, словно беспощадное властное время засасывало в бездонную пучину жалкие остатки крестьянского сельбища.
Редкая для этих мест жара довела до онемения все живое. Не слышно птиц, петухов и собак. Одним живым существом была река, и мы с Терешей пошли к ней.
Всякий раз бурливое половодье наносило на изгибистый песчаный берег Васюгана коряги, бревна, древесный хлам. Иные бескорые коряжины, замытые в песок, лежали под невысоким ярком годами. Коровы, овцы любили чесать бока и головы о крепкие, высушенные в кость сучки.
Васюган темей водой, но светел судьбой. Долгими, не безуспешными были поиски нефти на его берегах. Не сказочным золотым ключиком открылись упрямые недра. Открылись былью великого труда, усердия и рабочего упорства.
Найденовы не пропускали ни одной газетной заметки, где говорилось о северных кладах, о людях, покоряющих трудные глубины. Васюган являлся для стариков светлым закатным солнцем жизни. Каждая его струя звенела теперь по-иному. Тереша и Славушка любили Васюган как доброго, спокойного родственника. С открытием месторождений нефти любовь к реке возросла.
У солдата последней войны Тереши Найденова память долгая, стойкая, как и у васюганской воды, неторопливо бегущей к Оби. Стократно обновилась вода. Не вспомнит она колхозную лодку с малосильным, шумливым мотором, первобранцев, кликнутых отчизной. Призывный клич донесся до самых глубинных деревень. Умолкла в ушах песня пастушьего рожка. Зазвенела боевая тревожная песня полковой трубы. Во свидетели воду не призовешь…
Недолго продержалась над деревушкой и рекой воцаренная тишина. Из-за урмана накатился громовой вертолетный гул. Зеленая небесная машина летела неизменным северным курсом. Терентий Кузьмич проводил ее недолгим взглядом, крякнул:
— Хоть бы возле Авдотьевки нефть нашли. Деревня оживет. Школу, больницу откроют. Поля наши заросли березняком, дудочником. Стянуло их, как смирительной рубашкой, крепкой дерниной. Уходили на войну, думали: без нас, мужиков, загибнет землица, отвоеванная у тайги корчевками. Ведь на женскую да лошадиную силу гектары оставляли. Ничего, сдюжили бабоньки. Полям ладный обиход делали. Фашисты проклятые просчет великий допустили. Хотели наш народ на дыбу вздернуть, а мы все на дыбы поднялись.
Обронила прибрежная ива сухой отмерший лист. Несет его васюганская вода мимо нас, мимо перевернутых на берегу обласков. Вот продолговатый, до срока погибший лист угодил в речную воронку. Закрутило его в заверти, утопило силой напористого течения. Он вынырнул в метре от крутящихся струй, пронесся прежней дороженькой. Тереша тоже следил взглядом за листом-оторвышем. Губы его плотно сомкнулись, правая щека судорожно дернулась. Возможно, вспомнил боец, как и его крутила, терла далекая война в огненном смерче атак. Многие фронтовые друзья навек побратались с землей. Кто со своей, отеческой. Кто остался лежать в иноземье в братских и одиночных могилах.
Васюган бережливо несет свое сокровище болотных и лесных вод. Зародился в далеком верховье из ручьев и родников, подпитывается на бегу малыми речками. Васюгану помогают болота, снега и дожди, поэтому не обессиливают струи. Река перегоняет с места на место пески, подпиливает яры, по забывчивости оставляет на протяженном пути изогнутые старицы, протачивает новое русло. Вода не оставляет в покое и авдотьевский берег. Откалывает глыбу за глыбой, осаждает с луговой стороны, подступаясь по легким низинным местам.
Неторопливо идем по сыпучему песку, излучающему тепло. Редкие стрижи совершают надводный облет. Тереша бодр, словно собрался на парад. Никогда не замечал уныния на суховатом загорелом лице. Морщин на нем мало, им трудно осилить тугую кожу в редкой россыпи полуистлевших веснушек.
— Чин у меня на войне был высокий — солдат, — улыбнулся попутчик. — Другим лычки и звезды на погоны падали, но завидки нисколько не брали. Пули отличий не признают. Захотят впиться — вопьются, на звезды не посмотрят. На фронте моей «святой троицей» были винтовка, саперная лопата и ложка. По отдельности каждая нужна, как в доме баба. И отстреливаться, и окапываться, и есть — на все случаи военной жизни пригодны.
Под Москвой стали нас определять: кого в пехоту, кого в обозники, кого в саперы. Прознали, что я на реке родился, лес по Васюгану сплавлял, плоты вязал, говорят: «Найденов, пойдешь переправы делать». Козырнул, согласился. Приказ строже указа.
Недавно Славушка про одолень-траву рассказывала, про нашепты спасительные. Верит она в них крепко. Ее веру не разбиваю, не смеюсь. Мои ребята-одноротники крестики носили, талисманы, ладанки. Молились в окопах, богородицу-заступницу на помощь призывали. Все равно гибли от бомбежек, шальных осколков. Никто в родню сырой земле не напрашивался. Всех живых она сама любит-голубит. До мертвых ей одно дело — в себе сокрыть, упокой дать вечный.
До войны дальше васюганских окрестных мест нигде не бывал. Потащил паровоз по России — диво взяло. Неуж все наше, все отеческое? Экие просторищи! Вот, думаю, там, за прижимной чертой неба Москва покажется, но только Урал широко открылся. За горами степи. За степями луга. Холмы поднимаются, курганы, похожие на шлемы, словно русская земля окликнула свою рать, тоже походом на врага собирается.
На запад торопились люди и паровозы. На открытых платформах — зачехленные орудия. В нашей теплушке вместе с необстрелянными новобранцами ехали дяди, знающие пороховую быль Первой мировой войны. Они твердо помнили солдатский устав, как имена своих братьев и сестер. Первобранцы впитывали в ум и сердце каждое их слово. Они воевали и выжили, значит, не один случай берег их на войне.