«Верно, в Ирбит тронулись?» — предположил Полуяров. И сам же усомнился. Едва ли! Недаром вертелся возле них Жабров. Он, как ворон, падаль чует. Нет, Ирбитом тут и не пахнет!
3
Все три дня, проведенные в городе, Сергей Полуяров колебался. Как поступить? Попытаться ли увидеть Настеньку, узнать, как она живет, не нуждается ли в помощи? Или так и уехать, не повидавшись! Когда в госпитале он выписывал литер, то думал: вот и увижусь снова с Настенькой. Тогда все было просто. Теперь же одолевали сомнения. После последнего ее письма в дальний гарнизон прошло много времени. Настенька и Назар могли уехать из города. Куда только за годы пятилеток не тянулся рабочий народ, покидая отцами и дедами обжитые места: на Дальний Восток, в Сибирь, на Крайний Север. Дальстрой! Магнитострой! Кузнецкстрой!
Почему он думает, что Настенька и Назар усидели на старом месте, когда миллионы пришли в движение? Ну, а если даже они по-прежнему живут здесь? Зачем он — чужой и ненужный — снова войдет в ее жизнь? Нет, отдохнул три дня, походил по старым выщербленным камням, побывал в Приютском переулке, посмотрел на зарой и уезжай с богом на фронт. Хватит лирики!
Полуяров так бы и поступил в мирное время. Но гремит война. Не сегодня-завтра в город могут ворваться гитлеровцы. Вправе ли он в такие дни не подумать о Настеньке, не прийти к ней просто как старый друг!
Всякое бывает. Вероятно, Назар в армии. Она одна. Может быть, нуждается в дружеской помощи, совете, протянутой руке. Если он сейчас не попытается увидеть Настеньку, хотя бы узнать, как она живет, разве там, на фронте, и потом, после войны, всю жизнь ему не будет стыдно!
…Раньше улица называлась Золотой. Потому, наверно, и запомнил, что нравилось название: Золотая! Сейчас указатель на углу говорил «Улица Петра Коноплева».
Полуяров не знал, кто такой Петр Коноплев. Допускал, что улица по праву названа его именем. Может быть, герой труда или герой Испании, Хасана, Халхин-Гола… Или даже герой первых дней Отечественной войны. И все же досадно было, что улицу переименовали. Разве мало возникает новых улиц. Пусть бы и присваивали им новые названия.
Хотя улица называлась по-новому, для Полуярова она осталась Золотой. Когда поздними летними вечерами он провожал Настеньку домой, улица лежала залитая лунным светом. Деревянные домики спали с закрытыми ставнями. В палисадниках душно и пряно пахли маттиолы. Настенька останавливалась у калитки. Рядом с его лицом побледневшее от лунного света ее лицо. Серые детские глаза.
— До завтра!
С сожалением, что она уходит, и с радостью, что будет завтра, говорил:
— До завтра!
Стукнет калитка, смолкнут ее шаги на ступеньках крыльца, и он идет домой по тихой ночной улице, мимо спящих домиков, мимо черных неподвижных кленов, мимо изнемогавших от великолепия лунной ночи сладострастных маттиол.
— До завтра!
Потом, год, два, три года спустя, он думал, что в его жизни все еще впереди. Еще будет много вечеров, много сирени, много золотых улиц. Где они? Только и была в его жизни Нонна! И та ушла…
…И теперь солнечным осенним днем улица и переименованная была по-прежнему золотой. Кленовые листья, как оранжевые разлапистые кляксы, лежали на выщербленных кирпичах тротуара. В канавах, заросших пыльным побуревшим бурьяном, разомлев под нежарким солнцем, спали собаки. Многие домики, почерневшие и совсем маленькие, стояли с наглухо закрытыми ставнями и накрест заколоченными воротами.
Домик, в котором жила Настенька со своей теткой, Полуяров едва узнал. Так он постарел, осунулся, врос в землю. Только присмотревшись, вспомнил калитку, щеколду, скамеечку у покосившегося крыльца. Ставни на окнах не закрыты, за стеклами — совсем как в прежние времена — темнели фикусы. Значит, хозяева не уехали.
Полуяров открыл калитку, поднялся по скрипучим ступенькам. Постучал так, как стучала Настенька: два раза сильно, а третий раз тихо. Дверь долго не открывали, хотя слышна была возня в сенях. Наконец стукнула задвижка, на пороге появилась старуха. Древняя, сутулая, в валенках, так закутанная теплым зимним платком, что виднелись лишь темные воспаленные глаза.
— Чего тебе?
— Бабушка! Здесь раньше жила Настенька… Анастасия Шугаева?
— Ну, жила!
Темные глаза старухи смотрели недоверчиво.
— Можно ее увидеть?
— А ты кто будешь?
Проговорил с некоторым замешательством:
— Так… знакомый ее один.
Ответ не удовлетворил старуху:
— Нынче все знакомые, — и попыталась закрыть дверь.
— Постой, постой, бабушка! Мы с Настенькой на кирпичном заводе вместе работали. Лет девять тому назад…
— Она-то работала, а вот тебя не припомню, — несколько смягчилась старуха. — Заходи, раз пришел.
Посередине большой, чисто прибранной комнаты стоял круглый стол, застланный скатертью. На диване среди подушек спала рыжая пушистая кошка. Даже головы не подняла, чтобы посмотреть на вошедшего чужого человека.
Старуха села на диван, черной скрюченной рукой погладила спящую кошку. Та замурлыкала, но головы так и не подняла.
— Садись, в ногах правды нет. Зачем тебе Настасья потребовалась? Тетка я ее.
— Случайно приехал в город. Из госпиталя. Решил проведать, узнать, как живет. Время теперь такое.
— Да уж время, — вздохнула старуха. — Куда хуже! — сидела пригорюнившись, смотрела на гостя запавшими глазами. Спросила неожиданно: — До каких таких пор отступать собираетесь? До сопок маньчжурских?
Полуяров молчал, чувствуя горькую справедливость вопроса. Вроде и сам виноват. А в чем виноват? А если не он, то кто виноват? Гитлер? Но разве скажешь старухе: Гитлер виноват в том, что вот уж какой месяц отступает наша армия, бросает на произвол врага родных людей, пускает немца в глубь России.
— До каких пор отступать будем, не скажу, не знаю. Одно знаю твердо: обратно вернемся и всю нашу землю освободим до последнего вершка. Это точно!
Старуха смягчилась, заговорила доверительно:
— Опоздал, сынок. Вчерась только уехала Настасья с ребятами. В эвакуацию.
— Только вчера?! — А он вчера, как на зло, весь день без дела бродил по городу и не знал, что уезжает Настенька.
— С заводом тронулись. Должны были еще недели две назад уехать, да заминка произошла, вагоны только вчерась дали. Прибегала прощаться.
— Разве она не с вами жила?
— Как замуж вышла, к Назару и переехала. У них попросторней будет.
Стучали ходики. Жужжала и билась о стекло муха. На стене над диваном семейная фотография.
— Настасья с ребятами.
Полуяров подошел к фотографии. Чужая женщина в темном платье с гладко причесанными волосами сидела на стуле, держа на коленях годовалого мальчика. Это был маленький Назар. Еще один Назар, чуть побольше, стоял рядом с матерью и смотрел пристально, видно, та ему сказала: «Сейчас из аппарата птичка вылетит!»
Настеньку он и не узнал бы, так она изменилась и совсем по-другому стала причесывать волосы. Только глаза остались прежними: ясными, детскими.
— Для Назара снялась. Одну ему на фронт послала, а одну мне дала. А дошла ли карточка до Назара, бог ведает.
Полуяров молчал. Вот уж не думал, что так тронет его карточка, новая Настенька, ее ребята. Хотелось спросить старуху о том, как жила Настенька все прошедшие годы, счастлива ли? Но старуха, видно, умела отгадывать чужие мысли.
— Ладно они жили. Назар в Настеньке души не чаял. Только что на руках не носил. Да как ее не любить! Умница, хозяйка, душа светлая. А уж хороша собой — другой такой и не сыщешь. Идет, бывало, по улице Ленина — чистая пава. И все Гитлер порушил!
Нужно было радоваться, что так хорошо и счастливо сложилась Настенькина жизнь. Но радости не было. Вспоминалась своя неудавшаяся жизнь, Нонна. Полуяров встал. Старуха смотрела на гостя слезящимися глазами.
— Будете писать — передавайте привет. От старого знакомого Сергея Полуярова.
— Пришлет адрес — отпишу.