Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Рада сказать вам, что ему лучше, сеньор маркиз.

И, выйдя из комнаты осторожно, размеренным шагом, она исчезла в темноте коридора. Напустив на себя равнодушный вид, я продолжал разговаривать с оставшейся в комнате сеньорой:

— Вольфани мне как брат. В тот самый день, когда мы выехали, с ним случилось это несчастье, и я так ничего о нем и не знал…

— Да!.. — вздохнула она. — Сознание к нему не вернулось. Впрочем, я больше всего беспокоюсь за графиню. Пять дней и пять ночей она провела у постели мужа, после того как его принесли домой… Говорят, что и сейчас она ухаживает за ним, как святая Изабелла!

Должен признаться, эта почти что посмертная любовь, которую выказала мужу Мария Антониетта, поразила меня и наполнила мне душу тоской. Сколько раз за последние дни, глядя на мою культю, я погружался в раздумье и приходил к мысли, что кровь моей раны и слезы ее глаз лились на нашу грешную любовь и ее искупали! Я испытывал удивительное успокоение оттого, что ее любовь женщины преобразилась в любовь францисканской монахини, возвышенную и мистическую. Дрожа от волнения, я пробормотал:

— А графу и сейчас еще не лучше?

— Лучше, но он стал как ребенок. Его одевают, сажают в кресло, и так он проводит весь день. Говорят, он никого не узнает.

Продолжая говорить, сеньора скинула с себя мантилью и, заботливо сложив ее, заколола двумя булавками с черными аграфами.

Видя, что я молчу, она решила, что ей пора уходить:

— До свидания, господин маркиз. Если вам что-нибудь понадобится, вам стоит только позвать.

Уходя, она остановилась на пороге, прислушиваясь к шуму шагов, который все приближался. Она выглянула за дверь и, увидав, кто идет, сказала:

— Оставляю вас в хорошем обществе. Вот брат Амвросий.

Удивленный, я приподнялся на подушках. Монах вошел, бормоча:

— Ноги моей не должно было быть в этом доме, после того как знаменитый маркиз так меня оскорбил… Но когда обиду нанес друг, недостойный брат Амвросий всё прощает.

Я протянул ему руку:

— Не будем говорить об этом. Я уже слышал об обращении графини Вольфани.

— Что вы на это скажете? Вы понимаете, что бедный монах не заслужил вчера вашего сиятельного гнева. Я всего только посланец, смиренный посланец.

Брат Амвросий пожал мне руку так, что кости захрустели.

— Не будем об этом говорить, — повторил я.

— Нет, поговорить мы об этом должны. Вы что, все еще будете сомневаться, что я вам друг?

Это была решительная минута, и я воспользовался ею, чтобы высвободить руку и поднести ее к сердцу:

— Никогда!

Монах весь выпрямился:

— Я виделся с графиней.

— И что же говорит наша святая?

— Она говорит, что готова увидеть вас еще раз, чтобы проститься с вами навсегда.

Вместо радости какая-то безотчетная грусть овладела моей душой, как только я узнал о решении Марии Антониетты. Может быть, меня огорчила мысль, что теперь, став одноруким, я лишусь того поэтического ореола, которым она меня окружила.

Опираясь на руку монаха, я покинул свое пристанище, чтобы отправиться во дворец короля. Сквозь свинцовые тучи пробивались бледные солнечные лучи, и пласты снега, которые лежали уже несколько дней, укрытые темными громадами стен, начали таять. Я шел молча. С мечтательной грустью вспоминал я историю моей любви и упивался предвкушением последнего свидания, которое собиралась подарить мне Мария Антониетта. Монах сказал мне, что праведница настолько щепетильна, что не хочет видеть меня у себя в доме, и что она рассчитывает встретиться со мною во дворце короля. Я же, будучи тоже человеком щепетильным, вздохнув, сказал, что если я и явлюсь туда, где она будет, то не затем, чтобы видеть ее, а лишь затем, чтобы засвидетельствовать свое почтение королеве.

Входя в покои дворца, я боялся, что из глаз моих хлынут слезы. Я вспоминал день, когда, целуя царственную белую руку с голубыми прожилками, я почувствовал в себе рвение паладина и возжелал посвятить всю свою жизнь королеве. Я взглянул на мою покалеченную руку и в первый раз почувствовал, что доволен и горд собою; доволен тем, что пролил кровь за эту принцессу, которая теперь, сидя среди своих придворных дам, вышивает ладанки для солдат, сражающихся за Правое дело, бледная и праведная, как принцессы старинных легенд. Когда я вошел, несколько дам встали, как принято было, когда входили высокопоставленные духовные лица.

— Я узнала о твоем несчастье, — сказала королева, — ты не можешь себе представить, сколько я молилась, чтобы господь сподобил тебя остаться в живых.

Я низко поклонился:

— Господь не сподобил меня умереть за вас.

Растроганные моими словами, дамы вытерли слезы. Я печально улыбнулся, думая, что именно так должен я теперь вести себя с женщинами, чтобы окружить мой физический недостаток ореолом поэзии. Королева сказала мне с достоинством и участием:

— Таким, как ты, руки не нужны, — достаточно того, что у них есть сердце.

— Благодарю вас, государыня.

Некоторое время все молчали; присутствовавший тут же епископ тихо прошептал:

— Господь наш привел тебя сохранить правую руку, потребную для пера и для шпаги.

Слова прелата вызвали в дамах шепот восхищения. Я обернулся, и глаза мои встретились с глазами Марии Антониетты. Они блестели от слез. Здороваясь с ней, я постарался улыбнуться. Она осталась серьезной и только пристально на меня посмотрела. Прелат подошел ко мне и заговорил назидательно и с участием.

— Пришлось, верно, немало всего выстрадать, милый маркиз?

— Да, немного пришлось, — ответил я, и его преосвященство отвел от меня свой опечаленный взор.

— Милосердный боже!

Дамы вздохнули. Одна только донья Маргарита оставалась безмолвной и невозмутимой. Ее царственное сердце подсказывало ей, что для человека гордого, как я, всякое проявление сочувствия равносильно унижению.

— Теперь, когда вам поневоле придется дать себе некоторый отдых, — продолжал прелат, — вы должны написать книгу о своей жизни.

— Записки твои будут очень интересны, Брадомин, — сказала королева и улыбнулась.

— О самом интересном он все равно ничего не расскажет, — ворчливо заметила маркиза де Тор.

Я поклонился:

— Я буду писать только о своих грехах.

Маркиза де Тор, моя тетка, снова что-то пробормотала, но слов ее я не расслышал. Прелат продолжал так, как будто говорил проповедь:

— О нашем знаменитом маркизе рассказывают замечательные истории! Всякая исповедь, когда она искренна, бывает весьма поучительна. Вспомним об «Исповеди» блаженного Августина.{101} Нередко, правда, гордость ослепляет нас, смертных, и в книгах своих мы выставляем напоказ пороки наши и наши грехи. Вспомним признания нечестивого философа из Женевы.{102} В таких случаях ясная премудрость, которой услаждает нас исповедь — этот прозрачный родник познания, — замутняется…

Дамы, которым скучно было слушать эти назидательные речи, тихо переговаривались между собою. Сидевшая несколько поодаль Мария Антониетта сделала вид, что она поглощена своим вышиванием, и не произнесла ни слова. Только мне одному слова прелата показались поучительными, но, не будучи по натуре эгоистом, я сумел принести себя в жертву дамам и смиренно прервал проповедника:

— Я хочу не поучать, а развлекать. Все мои убеждения заключаются в одной фразе: «Да здравствует вздор!» Для меня высочайшее достижение человечества в том, что люди научились улыбаться.

Послышались шутки и смешки — дамы не хотели верить, что в течение долгих веков люди были совершенно серьезны и что есть целые эпохи, от которых история не сохранила ни одной знаменитой улыбки. Я настаивал:

— В Библии мы читаем, что патриархи и пророки были всегда серьезны, что на устах их никогда не играла улыбка.

Его преосвященство подобрал свою рясу и воинственно и вместе с тем с улыбкой, тоном, каким умеют говорить богословы на семинарских контроверсиях, начал:

66
{"b":"567740","o":1}