— Вы колдун!.. Умоляю вас, оставьте меня!
— Так, значит, и вы меня обвиняете, — прошептал я в отчаянии.
— Скажите тогда, как вы могли узнать?
Я долго глядел на нее в молчании, пока не почувствовал, что на дух мой снизошло пророческое наитие:
— Узнал, потому что вы долго молились об этом. Мне все это явилось во сне!
Мария-Росарио тяжело дышала. Она снова хотела убежать, и я снова ее удержал. Измученная и покорная, она только посмотрела в угол залы и позвала девочку:
— Иди сюда, милая! Иди!
И она раскрыла объятия. Девочка подбежала к ней. Мария-Росарио подняла ее и прижала к груди, но так ослабела, что не могла удержать ее на руках; тогда, тяжело вздохнув, она посадила ее на подоконник. Лучи заходящего солнца ложились вокруг детской головки, как нимб. Душистые шелковистые локоны волнами света рассыпались по плечам девочки. Я стал искать в темноте руку Марии-Росарио:
— Исцелите меня!
— Как? — прошептала она, отстраняясь от меня.
— Поклянитесь, что вы меня ненавидите!
— Не могу.
— А любить меня?
— Тоже нет. Любовь моя не принадлежит этому миру.
Когда она произнесла эти слова, голос ее был так печален, что меня охватило сладостное волнение — словно эти непорочные слезы проступили на сердце моем росою. Наклонившись, чтобы вобрать в себя ее дыхание и аромат ее тела, я прошептал голосом тихим и страстным:
— Вы принадлежите мне. Всюду, даже в монастырскую келью, за вами последует моя мирская любовь. Зная, что я буду жить в ваших воспоминаниях и в ваших молитвах, я умру счастливым.
— Молчите! Молчите!
Мария-Росарио, бледная как смерть, дрожащими руками потянулась к девочке, сидевшей на подоконнике. Освещенная отблесками последних лучей, малютка была похожа на архангела со старинных витражей. При воспоминании об этой минуте меня и сейчас бросает в холодный пот. Наступила та тишина, которая предшествует катастрофе, предрешенной неведомо где и неотвратимой. К ужасу нашему, окно распахнулось. Фигура девочки какое-то мгновение была еще видна на фоне вечернего неба с его едва мерцавшими звездами, и вдруг, когда сестра уже кинулась к ней и готова была подхватить ее, — Мария-Ньвес упала в сад.
— Дьявол!.. Дьявол!.. — В ушах у меня все еще звучит крик Марии-Росарио. Прошло уже столько лет, а я все еще вижу ее, божественную и скорбную, как мраморная статуя. До сих пор ощущаю я ужас этого голоса: «Дьявол!.. Дьявол!..»
Девочка лежала недвижная на каменной лестнице. Сквозь сетку волос проступало ее лицо, белое как лилия, струйка крови сочилась из виска и растекалась по волосам.
— Дьявол!.. Дьявол!.. — как одержимая кричала Мария-Росарио.
Я взял девочку на руки: глаза ее на мгновение приоткрылись, они были полны грусти. Окровавленная головка бессильно упала мне на плечо, а глаза снова закрылись в предсмертной агонии.
— Дьявол!.. Дьявол!.. — все еще слышалось в глубине притихшего сада.
Золотистые волосы, те самые волосы, которые струились как лучи света и пахли цветущим садом, почернели от крови. Тело ее давило мне на плечо бременем трагической обреченности. Держа девочку на руках, я поднялся по лестнице. Сверху навстречу мне выбежали ее перепуганные сестры. Я слышал их плач, крики, увидел их бледные, вопрошавшие без слов лица, полные страха глаза. В отчаянии протянулись ко мне их руки; они подняли тело сестры и понесли во дворец. Не чувствуя в себе сил сойти с места, вернуться в дом, я глядел и глядел на забрызгавшую мне руки кровь. Из глубины комнат до меня донеслись рыдания сестер и, ставшие уже хрипами, крики той, которая в безумии своем повторяла:
— Дьявол!.. Дьявол!..
Мне стало страшно. Я прошел в конюшню и с помощью одного из слуг запряг свою карету. Уехал я галопом. Проезжая под аркой площади, я обернулся и глазами, полными слез, простился с дворцом Гаэтани. Во все еще открытом окне видна была тень, трагическая и скорбная. Бедная тень! Она успела состариться, лицо ее — покрыться морщинами! И все так же пугливо бродит она по этим комнатам; ей все еще кажется, что откуда-то из темноты я ее выслеживаю. Мне рассказывали, что и теперь, после того как прошло столько лет, она все еще повторяет без страсти, без боли, монотонно, так, как старухи повторяют молитвы:
— Дьявол!
ЛЕТНЯЯ СОНАТА
Я хотел позабыть мою несчастную любовь и задумал совершить романтическое путешествие по свету. При воспоминании о нем я до сих пор вздыхаю. Женщина, о которой пойдет сейчас речь, осталась в истории моей жизни образом сладостным, жестоким и овеянным славой, как Таис{22} — в истории Греции и Нинон{23} — в истории Франции, две куртизанки, судьбы которых были прекраснее, чем они сами. Может быть, это единственная достойная зависти участь! Родись я женщиной, я стяжал бы не меньшую славу, а может быть, и большую; я бы добился того, чего мне никогда не удавалось добиться. Чтобы быть счастливой, женщине достаточно не иметь угрызений совести, а у этой воображаемой маркизы де Брадомин их, по всей вероятности, не было бы. С божьей помощью я поступил бы как прелестницы маркизы времен моей юности, которые грешили каждый день, а теперь исповедуются по пятницам. Иные из них, правда, начинали жалеть о содеянном, еще не утратив своей красоты и всех ее чар, — они забывали, что, когда приближается старость, достаточно и одной крупицы раскаяния.
Во время этого сентиментального путешествия я был молод и даже немного поэт. Я был еще неискушен, и голова моя была забита фантазиями. Я наивно верил в то, в чем теперь сомневаюсь, и, не тронутый еще скептицизмом, спешил насладиться жизнью. Хоть я и не признавался себе в этом и, может быть, сам этого не знал, я был счастлив тем неописуемым счастьем, когда любишь всех женщин на свете. Не будучи донжуаном, я прожил молодость, отмеченную влюбленностью и страстью, но то была кипучая юношеская страсть, здоровая и полнокровная. Декаденты нового поколения не имеют о ней понятия. Даже теперь, после того как я столько в жизни грешил, у меня бывают утра, восхитительные своей свежестью, и я могу только улыбаться, вспоминая то далекое время, когда я был уверен, что сердце мое навек омертвело, истерзанное ревностью, бессильной яростью и любовью.
Решив объехать чужие страны, я вначале колебался, не зная, куда направить свои стопы. Потом, захваченный страстью ко всему романтическому, я устремился в Мексику. Я почувствовал, что в душе моей оживает, подобно некоей Одиссее, прошлое моих предков-скитальцев. Один из них, Гонсало де Сандоваль, основал на этих землях королевство Новую Галисию, другой был там Великим Инквизитором, и у маркиза де Брадомина сохранились еще остатки майората, уцелевшие после многочисленных тяжб.
Я не стал больше ни о чем раздумывать и решил пересечь океан. Меня влекла мексиканская старина — ее древние династии и ее жестокие боги.
Я отплыл туда из Лондона, где жил в эмиграции после Вергарской измены,{24} на паруснике «Далила», который потом затонул у берегов Юкатана. Подобно путешественнику былых времен, я пустился в странствие по необъятным просторам древней империи ацтеков, империи, история которой неведома и навеки погребена вместе с мумиями царей среди развалин и циклопических построек — далеких свидетелей давно вымерших цивилизаций, давно позабытых культур и народов, словом, всего того, что найти можно еще только на далеком и таком же таинственном Востоке.
Несмотря на то, что в продолжение всего пути море было спокойно, я не мог отделаться от любовной тоски — я не вступал ни с кем в разговор и почти не выходил из каюты. Разумеется, я бросился в это путешествие, чтобы забыться, но сами муки мои так меня увлекли, что я не мог заставить себя предать их забвению. Помогало мне и то, что фрегат был английский и все пассажиры — еретики и купцы. Вероломные глаза и шафрановые бороды! Саксонскую расу я ненавижу больше всех на свете. Глядя на все эти кулачные бои на палубе, нелепые и ребячливые, я испытал особую разновидность стыда — стыд зоологический.