— Очень вероятно, пожалуй даже несомненно, что древние патриархи и пророки не говорили: «Да здравствует вздор!», как наш прославленный маркиз…
— Однако, когда надо было, они и пели, и плясали, и играли на арфе, — перебил его я.
Его преосвященство распустил рясу и воздел руки к небу:
— Господин маркиз де Брадомин, пожалуйста, не осуждайте себя за вздор. В аду вы, верно, тоже будете всегда улыбаться.
Я хотел было возразить, но королева строго на меня посмотрела, и я ничего не ответил.
Маркиза де Тор взглядом суровым и повелительным, одним из тех взглядов, которыми нередко награждали меня все мои старые благочестивые тетушки, отозвала меня в амбразуру балконной двери:
— Я не рассчитывала тебя здесь увидеть. Надеюсь, ты уже уезжаешь?
— Я охотно бы послушался тебя, — сказал я с нежностью, — но сердце мешает мне это сделать.
— Этого требую не я, а она, эта несчастная. — И глазами она показала мне на Марию Антониетту.
Я вздохнул и закрыл глаза рукою:
— И что же, это несчастное создание не захочет проститься со мной, перед тем как мы расстанемся навсегда?
Моя благородная тетушка задумалась. Несмотря на все ее морщины и суровый взгляд, она, как и все старухи, которые были молодыми девицами в тысяча восемьсот тридцатом, хранила в сердце своем нежность и доброту:
— Ксавьер, но ты же ведь не собираешься разлучать ее с мужем!.. Ксавьер, ты, как никто другой, должен оценить ее жертву!.. Она хочет остаться верной этой тени, которую только каким-то чудом удалось вырвать у смерти…
Древняя старушка произнесла эти слова вдохновенным, трагическим голосом, держа мою руку своими высохшими руками. Я ответил совсем тихо, боясь, как бы от волнения мне не перехватило горло:
— Но она же этого сама захотела!..
— Потому что ты этого потребовал, а у бедняжки не хватило духу тебе отказать. Мария Антониетта хочет навсегда остаться в твоем сердце. Она хочет отказаться от тебя, но не от твоей любви. Я столько лет уже прожила на свете, что успела узнать людей и понимаю, что это сущее безумие. Ксавьер, если ты не способен уважать ее жертву, то по крайней мере не заставляй несчастную страдать еще больше.
Маркиза де Тор утерла слезы. Я пробормотал обиженно и печально:
— Ты боишься, что я не сумею оценить ее жертву? Ты несправедлива ко мне, но, впрочем, ты в этом отношении следуешь примеру всей нашей семьи. Как горько мне, оттого что вы все так плохо обо мне думаете! Господь, который читает в сердцах…
Моя тетка и госпожа вновь заговорила со мной прежним назидательным тоном:
— Молчи!.. Ты самый удивительный из донжуанов: католик, некрасивый и сентиментальный.
Добрая женщина была так стара, что позабыла, сколь переменчиво женское сердце, позабыла, что мужчине, который лишился руки и чья голова поседела, приходится отказаться от донжуанства. Ах, я знал, что бархатные грустные глаза, которые открылись мне на рассвете как два цветочка святого Франциска, последними глядели на меня с любовью. При встречах с женщинами мне оставалось только изображать собой поверженного кумира, быть холодным и равнодушным. В первый раз почувствовав это, я с печальной улыбкой показал почтенной сеньоре пустой рукав своего мундира. Но вдруг, взбудораженный воспоминанием о девушке, оставленной мною в старом загородном доме, я решил, говоря о Марии Антониетте, поступиться немного правдой:
— Мария Антониетта — единственная из женщин, которая все еще меня любит. Ее любовь — это все, что у меня осталось на свете. Смирившись с тем, что я больше никогда ее не увижу, разочаровавшись во всем, я уже стал подумывать о том, чтобы постричься в монахи, как вдруг узнал, что она хочет проститься со мной навсегда…
— А если я попрошу тебя сейчас же уехать?
— Ты?
— От имени Марии Антониетты.
— Мне кажется, я заслужил, чтобы она мне сама об этом сказала!
— А разве она, бедняжка, не заслужила, чтобы ты уберег ее от новых страданий?
— Если бы я сегодня исполнил ее просьбу, завтра она, может быть, позвала бы меня снова. Неужели ты думаешь, что христианское милосердие, которое приковывает ее сейчас к мужу, продлится вечно?
Раньше чем старушка успела ответить, глухой, прерывающийся от слез голос произнес за моей спиной:
— Вечно, Ксавьер!
Я обернулся: передо мной стояла Мария Антониетта. Недвижная, словно окаменев, она смотрела на меня, скрестив руки на груди. Я показал ей свой обрубок, и она в ужасе закрыла глаза. Она настолько переменилась, что казалась состарившейся на много лет. Мария Антониетта была очень высокого роста, вся фигура ее была исполнена величия; в ее темных волосах появились теперь седые пряди. Губы ее казались высеченными из мрамора, а щеки были словно поблекшие цветы. То были щеки кающейся грешницы, бескровные и надменные, и казалось, они не знают ни поцелуев, ни ласки. Черные глаза ее обжигали, низкий голос звучал, будто гул расплавленного металла. У нее был странный вид — словно она слышала шорох покидающих тело душ и ночами общалась с ними. После долгого скорбного молчания Мария Антониетта снова повторила:
— Вечно, Ксавьер.
Я пристально на нее посмотрел:
— Дольше, чем моя любовь?
— Столько же, сколько твоя любовь.
Маркиза де Тор, оглядев своими близорукими глазами залу, предупредила нас спокойно и внушительно:
— Если вам надо поговорить, пойдите по крайней мере в другую комнату.
Мария Антониетта глазами дала ей понять, что она повинуется, и, не проронив ни слова, с тем же строгим видом вышла. Иные из находившихся в комнате дам начинали уже бросать в нашу сторону любопытные взгляды. Почти в ту же минуту в залу вбежали две собаки короля. Вслед за ними явился дон Карлос. Увидав меня, он подошел ко мне и, не сказав ни слова, крепко меня обнял. И только потом заговорил прежним шутливым тоном, как будто со мной ничего не случилось. Должен признаться, никакие знаки внимания с его стороны не могли меня так растрогать, как растрогало меня это утонченное, поистине королевское великодушие.
Моя тетка маркиза де Тор делает мне знак следовать за ней и ведет к себе в комнату, где меня дожидается Мария Антониетта. Она одна и плачет. Завидев меня, она встает и впивается в меня своими сверкающими, покрасневшими от слез глазами. Она дышит порывисто и резким, решительным голосом говорит:
— Ксавьер, нам надо проститься. Ты не можешь себе представить, сколько я всего выстрадала после той ночи, когда мы расстались!
Я прерываю ее слова горькой и нежной улыбкой:
— А ты помнишь, что мы поклялись друг другу в вечной любви?
Она, в свою очередь, прерывает меня:
— Ты что же, требуешь, чтобы я покинула несчастного, беспомощного человека? Ни за что! Ни за что! Ни за что! Это было бы подлостью.
— Любовь заставляет идти на подлость, но, к моему огорчению, я уже слишком стар, чтобы какая-либо женщина могла совершить ее из-за меня.
— Ксавьер, я должна принести себя в жертву.
— Бывают жертвы слишком поздние, Мария Антониетта!
— Ты жесток!
— Жесток!
— Ты хочешь сказать мне, что я должна была принести себя в жертву раньше, что я не должна была его обманывать.
— Да, может быть, так было бы лучше, но, обвиняя тебя, я вместе с тем обвиняю и себя самого. Ни один из нас двоих не умел посвятить себя другому — наука эта постигается только с годами, когда сердце покрывается коркой льда.
— Ксавьер, мы видимся с тобою в последний раз. Какую горькую память ты оставишь по себе этими словами!
— Ты думаешь, что это последний раз? По-моему, нет. Если бы я исполнил твою просьбу, ты бы снова стала призывать меня, моя бедная Мария Антониетта!
— Зачем ты мне это говоришь! А если бы я была настолько малодушна, что позвала бы тебя опять, ты бы не пришел. Нам уже невозможно любить друг друга.
— Я бы пришел всегда.
Мария Антониетта воздевает к небу глаза, которые от слез становятся еще прекраснее, и шепчет так, как шепчут молитвы: