— Ну, вот вам стакан, шалун.
— Хорош шалун, у которого скоро будут усы и который уж три раза успел провалиться по анатомии.
Другой закрыл глаза, поднял слепое лицо к потолку и монотонно-упорным, дьячковским голосом заговорил, видимо, намереваясь не скоро остановиться:
— Musculus extensor carpi ulnaris расположен около заднего гребня локтевой кости. Веретенообразное мышечное брюшко его начинается от покрывающей мускул фасции, а ниже — от диафиза...
Хозяйка заткнула хорошенькими пальчиками ушки и замотала кудряво-пышной головкой, визжа, как маленький розовенький поросенок.
Товарищ заложил в рот говорившего отрезанную от колбасы горбушку с кончиком просаленной веревочки.
— Вася, затормози.
Опустив тонкое задумчивое лицо над стаканом, курсистка в полосатенькой кофточке тихонько мешала ложечкой.
— Теперь в Ницце цветут розы.
Ее голос прозвучал точно издали.
— А вы были там?
— Нет.
Все засмеялись.
Акушерка сидела в сторонке, в тени высохшего, серого от пыли, пандануса, положив руки на локотники дивана и голову на руки, посмотрела на компанию, проговорила:
— Чего же вы смеетесь? У нас вон окна белые, как замороженные, мертвые рыбьи глаза, и на улице дыхание стынет, а там солнце и тепло.
Она не была красива, но молода, и, когда улыбалась, все лицо освещалось тонко и умно, и было видно, какие у нее чудесные карие затененные глаза.
Студент нежно держал пальцами за веревочку и сосредоточенно выгрызал из колбасной горбушки нутро.
— Ирина Николаевна известная мечтательница.
Ирина Николаевна нервно передернулась.
— Вовсе не то... Каждому ведь хочется яркого... ну, яркой жизни... да, всем...
Студент запел козлиным голосом:
Костю-ум мой при-ли-ичен и шля-апа с пером.
— Ирину Николаевну обуревает романтизм. Она ждет, явится рыцарь со шляпой, в которую будет воткнуто страусовое перо.
— Ах, никого я не жду... Будет глупости...
— А по теперешним временам, увы, вывелись перья и береты... Хорошо еще, если сюртук не заложен в ломбарде, а то в пиджачках-с...
— И души такие же пиджачные, — поддержал товарищ, вытирая губы и руки от сала.
— Не понимаю, что тут смешного. Жизнь такая серая, монотонная... идешь по улице, все одинаковы, как копеечные монеты, и все одинаково. И каждый день похож один на другой. И так хочется вырваться из этой одинаковости, серости... Присматриваешься к каждому дому: вот тут, должно быть, что-то особенное, какая-то особенная, яркая, непохожая жизнь, а входишь...
Студент сделал калмыцкие глазки.
— ...с инструментами — и приходится извлекать так прозаически нового человечка на свет...
Ирина Николаевна вскочила: лицо покрылось пятнами, в голосе задрожали слезы.
— Ну да, конечно... Вы, как все... издеваться... слово «акушерка» — это неприлично... это с улыбочкой произносится.
И вдруг засмеялась зло, с истерической ноткой.
— Грязная работа, а сама мечтает о яркой жизни... ха-ха-ха!..
Она торопливо подошла к окну, глядя на улицу сквозь ничего не пропускающее замороженное окно, боясь, что разрыдается.
Все поднялись.
— Рина, ну что ты...
— Он вовсе не хотел тебя обидеть...
— Ну, стоит ли обращать внимание?..
— Ирина Николаевна, голубушка... Да я вовсе... вы меня простите... у меня и в уме не было... Я всякий труд... ведь это только идиот бы мог так... Я, ей-бо-гу... — Студент отчаянно прижимал одну руку к груди, а другой ерошил волосы.
Товарищ пришел к нему на помощь.
— Вася не только по анатомии проваливается. Ты поешь еще колбасы — вот горбушка.
И опять все засмеялись.
Ирина Николаевна повернула ко всем смеющееся лицо, которое говорило, что она не сердится, что ей самой неловко за свою вспышку, и торопливо моргала длинными черными ресницами, незаметно сгоняя навернувшиеся слезы.
— Фу ты... да нет, я не сержусь... Только, право, знаете, иногда думаешь... Смотришь, большой огромный дом, такой значительный, и непременно представляется и жизнь там особенная, значительная, а войдешь, — все то же самое: папаша, мамаша, детишки, прислуга, рога наставляют, в карты играют, ссорятся, все то же монотонное, серое. Уф, я устала от этого...
Был час ночи, когда Ирина Николаевна воротилась домой. Торопливо разделась и натянула одеяло до подбородка, приятно отдаваясь после студеной улицы охватывающему теплу прогревающейся постели.
Она не хотела дать себе сразу заснуть, — хотелось о чем-то помечтать, в чем-то разобраться, — и от времени до времени подымала липко опускавшиеся веки.
«Да, так о чем это я?.. Ну да, ну да, и личной жизни, и личной жизни хочется... Что же тут смешного или стыдного?..»
В ответ бесконечно монотонно и утомительно тянулись дома и все, как один, с бесчисленным множеством чернеющих окон. Об этом что-то говорил студент, только она не могла разобрать.
Один дом — он был коричневый — стал пухнуть, раздаваться, вырос и заслонил все остальное.
«Да ведь так не бывает?..» — подумала она.
Матрена, такая же сонная, медлительная, невозмутимая, как всегда, толкая, отворяла коричневый дом, но, странно, отворяла не дверь, а весь фасад.
«Да ведь так не бывает...» — не то подумала, не то сказала Ирина Николаевна.
«Стало, бывает», — сердито огрызнулась Матрена; и это было убедительно. И, толкнув, отворила всю стену с окнами, водосточными трубами, парадным подъездом, с толстым швейцаром, а там оказался сконфуженный студент Вася, — на голове у него была лысина, а на лысине торчало страусовое перо.
— Ну, господи, да что это такое!.. Стой тут над ними... ведь дожидаются...
Ирина Николаевна на секунду открыла глаза, и они поймали беглым впечатлением грузные груди и голые толстые руки стоявшей над ней Матрены. Оплывающий огарок капал на постель стеарином, и бегло-трепетные тени шевелили сонное, лоснящееся лицо прислуги.
Ирина Николаевна, точно защищаясь, быстро закрыла глаза, но сейчас же села на постели.
— Хорошо.
На стене пробило два.
— Кто там?
— Какой-то одноглазый приехал.
— Скажи, сейчас.
Через полчаса, одетая, освеженная холодной водой, с знакомым настроением чего-то длительного и неизбежного, с сумкой с медикаментами в руках, Ирина Николаевна вышла в прихожую.
Со стула поднялся дожидавшийся человек.
«Странно», — подумала Ирина Николаевна, мельком глянув на него, и опять бегло глянула.
Он стоял устало и покорно, в чудном длинном балахоне и в башлыке. Левый глаз белел слепым бельмом, полуприкрытый большим, наплывшим сверху шрамом.
При неверно скользящих тенях колеблющегося огарка Ирине Николаевне показалось — он смеется.
Она еще раз глянула, — он не смеялся. Живой глаз глядел устало, даже грустно, но смеющиеся складки на лице, стянутые морозом около губ, лежали неподвижно, как у человека, насильственно привыкшего к постоянному смеху.
— Вы от кого?
Он молчал.
Не раздумывая, она пошла вперед, он за нею.
Они спустились и вышли, и пустынная улица охватила их густым синим холодом, в котором медленно, больно дышалось, бело-скрипучим снегом и линией уходящих сонных домов и линией уходящих ночных огней.
Запряженная небольшая лошадь, сгорбившись, неподвижно белела заиндевелым задом. Ирина Николаевна с удивлением широко раскрыла глаза: перед ней были не сани, а низкий, над самым снегом, неуклюжий ящик на полозьях.
«Странно!..» — И она удивилась, что ей приходится сегодня так часто удивляться. Нужно было садиться.
Человек в балахоне, все с тем же неподвижно смеющимся серьезным лицом и усталым глазом, сел впереди, под самыми задними ногами лошади, и тронул вожжи.
Полозья заскрипели, снег стал мелькать назад, морозно искрясь, и стали отходить один за другим фонари, провожая едущих уродливо вытягивающимися от каждого синими тенями.
Ирина Николаевна надела сумочку на руку и засунула руки в рукава, стараясь подбирать ноги, которые все волочились по снегу.