Он держался замкнуто и сухо, а с учительницей только здоровался, когда сходились к столу.
— Даром денег платить никто не станет, — повел речь хозяин, — найми работника: что ж, положишь его, высыпайся, мол? Давеча гляжу, девочки через веревочку прыгают наместо того, чтоб заниматься...
— Перерыв был, — пунцово краснея и глотая суп, со слезами, чуть слышно, сказала учительница.
— Перерыв!.. Знаем мы эти перерывы. Ежели да такие перерывы у рабочих, так в трубу вылетишь. А то затянется в кирсет, виляет задом, направо, налево, — и за это денежки гладит...
— Не сметь оскорблять! — вскочил репетитор и ударил кулаком по столу, так что посуда вся запрыгала, жалобно зазвенев.
Хозяин опешил. Все затаились.
— А ты... ты с которой стороны ей родня?
— Молчать, или я башку размозжу... Она моя невеста!
— Ну, ну... уж и осерчал... Так бы и сказали... Чего тут...
Через три дня они повенчались, через месяц разошлись, раздражаясь друг другом...
— Сергуня, — говорит старик, — я там распорядился в конторе, чтобы выписали книг тебе. Вот Александр Аркадьевич сказал, что нужно. — И подозрительно смотрит на подающую горничную с полудетскими робкими глазами и черными крылышками на голове, придающими ей прелесть беспомощности. Старик держит ее на случай, если понадобится женщина Сергею, и ревнует к репетитору.
— Да, я дал список, — снисходительно отзывается репетитор.
Репетитор писал здесь кандидатское сочинение, и все, что кругом, было мелко, ничтожно, как обстановка на почтовой станции, где застрял, и надо ехать дальше.
Старик осторожно, почти робко смотрит на Сергея, чувствуя, что у него — другие интересы, другие мысли, и тем значительнее, что это интересы и мысли Сережи. И он старается войти в них и говорит:
— Вот вы надысь объясняли: дескать, Карла Маркс рабочих вызволяет. А по-моему, так: хорошо, рабочий, он при своем месте, хозяин при своем. Стало быть, оно так и должно быть. Я не говорю, как оно будет, может, оно все перевернется, и по Карлову выйдет, не говорю, а что касается настоящего, так тут хаять нечего. Это все одно, хаять дожж, когда туча пришла. Туча пришла, дожж будет, а без тучи дожжа не будет, хочь лопни. Так оно и понимать надо.
— Человеку бог дал ноги, а мы с вами по железной дороге ездим, — небрежно роняет учитель, — нет дождя, стреляют в небо — дождь идет. — И, зевая, добавляет: — Так-то-с. Не нашего ума с вами дело, Захар Касьяныч.
Сережа глядит на обоих все теми же круглыми внимательно любопытными глазами. Ему все хочется понять, чего они вслух не говорят, заглянуть по ту сторону слов, и эта напряженность ожидания отделяет его от них.
Во время занятий он вял, с серым безразличием на лице, но понимает и учится хорошо, и вдруг спрашивает, словно отвечая мыслям, которые скрываются за необходимо казенными словами занятий:
— А теперь ваша жена одна? Что она делает?
— Ну, это никакого отношения к геометрии не имеет... да и вообще к вам никакого отношения не имеет...
Но, очевидно, это и есть настоящее, что за словами, за спокойствием обыденности занятия, потому что репетитор сердито взбрасывает на нос пенсне и, слегка приподняв голову, чтобы оно не свалилось, начинает ходить большими шагами по комнате, совсем забыв про Сережу, у которого очищается место для настоящих мыслей.
И все, что кругом: и эти высокие узкие окна, темные лепные потолки, шкафы, заполненные книгами и учебными пособиями, в комнате для занятий, громадные парадные, несколько мрачные комнаты, большой штат прислуги, полная довольства, спокойная, чуть скучная жизнь — все это, как и слова, стоит перед глазами. А позади смутно, неясно, все дальше и дальше отходящими назад, потухающими воспоминаниями: большой двор, обнесенный забором с гвоздями кверху, скрипуче кланяется журавель над колодцем, собаки гремят волочащимися цепями, девки с заспанными лицами зевают на крыльце и переругиваются скверными словами. А сверху по лестнице — гул и шум, крики, песни.
А когда поднимается по лестнице, густо от дыму табачного, трудно дышать, а за стойкой дед, и глаза у него волчиные.
Эти колючие глаза, этот никогда не падающий гул и говор кажутся настоящим, действительным, что стоит за словами, за всем, что есть и что происходит теперь. Сережа не может разобраться, но его тянет назад, к этому смутному прошлому.
Толстая, неповоротливая бабка вспоминается, с желтым налившимся лицом; кряхтя, она подымает его, маленького, и трудно несет в полутемную комнату. Он больше ничего о ней не знает и не помнит.
— Дед, отчего бабка умерла?
Дед не любит прошлого и, густо навесив брови, роняет:
— Водянка.
— А матери я не помню.
И помолчав:
— И отца.
Сережа чувствует: заискивающе дед заглядывает ему в глаза, и это помимо воли кладет между ними черту. Все знают: если надо просить деда, чтобы не было отказа, надо просить через Сергея, но Сережа редко обращается к нему с просьбой.
Захар Касьяныч с другой стороны пытается проложить дорогу к душе, к мыслям, к интимному Сережи.
Заходит в библиотеку, всю обставленную шкафами из красного дерева, и сквозь стекла тесно глядят золотым тиснением томы. Сережа с Александром Аркадьевичем сидят, читают, каждый свое.
— Ну, здравствуйте, господа ученые. О чем, по каким наукам изволите образовываться?
Сережа начинает глядеть в окно, а Александр Аркадьевич откладывает книгу и поправляет пенсне, как будто говорит: «И чего нужно? только мешаешь...»
— По политической экономии... Родбертуса. — И насмешливо добавляет: — Это, изволите ли видеть, книга, как разбогатеть.
Старик делает вид, что не замечает насмешки, и говорит:
— Брал я у вас тут книгу одну, про господина Дарвина рассказывается. Большого ума человек, и смотрит в корень. Ну, только и он не во всем правильный. Почитаешь про него и чуешь: что человек, что зверь — одно, и внутренность одна, и закон один. Оно, правду сказать, так: либо ты держи за глотку, дави, либо упустил — тебе зубы всодят в глотку. Середки нету. Это так. Ну, а между прочим, куда же совесть? Ведь она, как-никак, есть. Кабы не было, легко бы жить. Вот то-то я говорю, господин Дарвин промашечку тут дал, — которое место для совести.
— Я вот читал тут. Так политическая экономия учит: богатство начинается с грабежа.
Старик потемнел, как туча.
— Мда-а!.. То понять надо, молодой человек, что с возу упало — пропало. Нечего в навозе копаться, а смотри на продолжительность жизни человека. Как человек? опомнился? нашел место совести? Хорошо. А копаться в навозе нечего, только беса тешить.
— Вы нам мешаете читать, Захар Касьяныч.
— Ну, ну, уйду, уйду, это я так, на минуточку заглянуть. Стариков-то молодым не надо. А, между прочим, наука не для одних молодых, а и старым надобится. Теперь на фабрике поставил новые котлы, — думала же голова над ними, отличные котлы. И ежели наука об котлах думает, почему же она не может думать об жизни, которая всем нужна? Как лучше устроить... Ну, ну, ну, не буду мешать, пойду.
Он дошел до двери, вдруг повернулся, глаза и голос помягчели:
— Сергуня, а об чем говорили, исполнено.
И пошел, с длинной белой бородой, важный и сильный по отношению к учителю, ко всем, кто окружал, и уже слабый, уже старик, ищущий ласки и тепла по отношению к Сергею.
А Сережа опять так же скучно глядел в окно. Каждый раз, когда дед боролся, когда под густыми бровями загорались умные волчьи глаза, Сережа, не отрываясь, с возрастающим любопытным вниманием глядел на него, точно все еще не мог разглядеть, точно все еще дед какой-то новой стороной оборачивался к нему. И когда дед приходил в библиотеку, брал книгу, долго пунктуально рассматривал, а потом читал у себя в кабинете, в огромных, с железной заржавевшей оправой очках, читал медленно, трудно и упорно, точно каменную стену разбирал, иногда произнося вслух слово или целую фразу, Сережа смотрел на него с тем же внимательным, неотрывающимся любопытством.